Тхаги

Written by syedin on . Posted in Книги

pelevin-02

Повесть Виктора Пелевина (первая публикация в июне 2010-го в журнале «Сноб») «Тхаги» — пожалуй, лучшее, что я прочел в этом году.

Даже в связанном виде молодой человек  был весьма элегантен. Длинная челка, мушкетерская бородка и подкрученные вверх усы делали его похожим на представителя творческой, но немного двусмысленной профессии – так мог бы выглядеть элитный сутенер, карточный шулер или преподаватель Высшей школы экономики.

На нем была черная водолазка с металлической искрой, темные брюки и лаковые ботинки, покрытые разводами грязи. Он был примотан к железному стулу – тонкой веревкой, много-много раз обернутой вокруг его ног, рук и туловища, словно его вязали лилипуты или привычная к мелкому вышиванию женщина.

– Вроде оклемался. Эй, как дела?

Видимо, решив, что изображать забвение непродуктивно, молодой человек открыл глаза.

Перед ним стояли двое.

Жещине в строгом брючном костюме было под пятьдесят. У нее были длинные распущенные по плечам волосы рыжеватого цвета, мелкие черты лица и очень деловой вид. В ее ушах блестели две серебряные монетки, красиво приспособленные в качестве сережек.

Мужчина примерно тех же лет был солнечно-круглым и лысым, с лицом покорным и одновременно хитрым. Он походил на колобка, который в юности имел беседу с медведем-прокурором и навсегда усвоил, что в России он просто малая булка, которая никуда ни от кого не уйдет, – но постепенно приладился в этом скромном качестве, обжился и неплохо так покатил. На нем были джинсы, серый твидовый пиджак и неуместный галстук из желтого шелка.

Помещение вокруг было странным. Это был просторный подземный склад со стенами из серого бетона и низким потолком, опирающимся на несколько четырехугольных колонн. Один угол склада был чуть подремонтирован, выкрашен белой краской и превращен в подобие открытого офиса с крохотной кухонькой. На остальном пространстве, видимо, должны были храниться какие-то товары – но сейчас там было пусто, только у дальней стены чернел штабель новеньких автомобильных покрышек.

Та часть помещения, которая была складом, выглядела именно так, как положено подземному хранилищу. Необычной была офисная зона. Стол с оргтехникой, стоящий в углу, был малопримечателен, но стену рядом с ним почему-то украшали две огромные, почти в человеческий рост, черно-белые фоторепродукции. Одна изображала каменную женщину в хламиде, с мечом в руке стоящую на вершине холма. На второй тоже была каменная женщна с мечом, парящая над бородатыми воинами – только не статуя, а барельеф.

Между репродукциями, как раз напротив стула с примотанным к нему молодым человеком, в стене была устроена ниша-альков, доходящая до потолка и скрытая багровым занавесом.

Увидев фотографии каменных воительниц, молодой человек довольно ухмыльнулся и кивнул, словно именно этого и ждал.

– Голова болит? – спросил колобок.

– Болит, – ответил молодой человек. – Чем вы меня так?

– Травматика. Повезло, что на вас шапочка была. Кость цела, я проверил. Но шишка будет долго.

– Меня зовут Борис, – сказал молодой человек.

– Очень приятно, – с отчетливым сарказмом отозвался колобок. – Я Аристотель Федорович. А это, – он указал на безучастную женщину, – Румаль Мусаевна.

Борис улыбнулся Румали Мусаевне, словно старой знакомой.

– Развяжите меня, – попросил он.

– А вот это кажется мне преждевременным.

Борис грустно улыбнулся.

– Кажется, я не вызываю у вас доверия.

– А почему вы должны его вызывать после того, что вы учудили?

Борис пристально поглядел на Аристотеля Федоровича и вдруг произнес странную скороговорку на неизвестном языке, в которой из близких русскому уху созвучий можно было уловить только какое-то «каляка-маляка» – или, может быть, нечто вроде «калитта-малитта».

Аристотель Федорович нахмурился и переглянулся с Румалью Мусаевной.

– Вызывай милицию, Аристотель, – впервые нарушила та свое молчание. – И скорую помощь.
Борис побледнел.

– Какую еще милицию? Может быть, я немного не так произнес, я никогда не слышал, как правильно говорят. Все приходилось по книгам, самому. Наставника не было. Но теперь-то, надеюсь, будет?

– Вы, Борис, говорите какими-то загадками, – сказал Аристотель Федорович. – Вы, похоже, приличный молодой человек, но чем-то… э-э… взволнованы. Может быть, вы успокоитесь и расскажете, что вас сюда привело?

– Охотно, – ответил Борис, – охотно. Только рассказ получится длинным.

Аристотель Федорович еще раз переглянулся со своей спутницей. Та пожала плечами.

– Ну что ж, – сказал Аристотель Федорович, – спешить нам некуда, послушаем. Заварим вот только чайку…

Румаль Мусаевна подошла к кухоньке и включила электрочайник. Аристотель Федорович взял стул, поставил его напротив Бориса спинкой вперед и сел на него как на лошадку, сложив на спинке руки и опустив на них подбородок. Почему-то он сразу перестал походить на колобка и напоминал теперь усталого следователя, хорошего по своим человеческим качествам, но из-за нехватки кадров вынужденного поочередно работать то хорошим, то плохим.

– Ну, – сказал он, – валяйте.

Борис закрыл глаза и некоторое время сосредотачивался.

– Чтобы вы правильно все поняли, – заговорил он, – начать придется издалека. Я чуть-чуть расскажу о своем детстве. Замечу без ложной скромности, что я был умным ребенком. А умный ребенок не просто мечтает стать кем-то, когда вырастет. Он еще придает этой мечте особый недетский статус, если вы понимаете, о чем я говорю. Он понимает, что все детишки мечтают о разной ерунде и забывают об этом, когда подрастают. Но он считает себя другим и держится за свою мечту совсем иначе…

– Борис, – сказал Аристотель Федорович, – давайте без психологических отступлений. Строго по делу.

– Извольте. Итак, господа, с самого детства я мечтал стать адептом чистого зла.

– Ой, – испуганно всплеснула руками Румаль Мусаевна у чайника. – И почему же это с вами произошло?

– Знаете, – ответил Борис, – точную причину указать невозможно. Фильмы, книги, компьютерные игры – семя могло быть где-то там. А могло и вообще остаться из прошлой жизни. Неважно. Главное, я с самого начала знал, что именно в этом моя судьба. Я, однако, вполне понимал – таких начинающих магистров тьмы в городе пруд пруди. Было ясно, что надо чем-то от них отличаться… В первую очередь, разумеется, следовало забыть про все ролевые модели, представленные на рынке. Особенно в фильмах. Знаете, эти недотепы в черных плащах, которые рушатся в багровую бездну как раз тогда, когда в зале доедают последний поп-корн. Пошлые мещане, кривляющиеся перед камерой за небольшие деньги. Даже в детстве мне было ясно – они лишь унижают зло, и, следовательно, служат добру…

– Позвольте, – вмешался Аристотель Федорович, – а что такое, по-вашему, добро и зло?

Борис кивнул.

– В самую точку. Именно этот вопрос и встал передо мной в полный рост. Конечно, первым делом я прочитал все возможные объяснения в разных справочниках и энциклопедиях. Они были малопонятны и по меньшей мере двусмысленны. Одни считали, что добро и зло – понятия религиозные и трансцендентные. Другие выводили их из совокупного человеческого опыта. Третьи из классового интереса. В конце концов я пришел к выводу, что речь идет о чем-то вроде правил дорожного движения. Доб­ро – это их соблюдение, зло – нарушение, но не любое, а гламурное. Как бы объезд по встречной полосе с включенным спецсигналом. В этом отличие зла с большой буквы “З” от нищего свинства.

Румаль Мусаевна улыбнулась.

– Из этого следовали парадоксальные выводы, – продолжал Борис. – Например, по правилам люди делают все только за деньги. Поэтому истинное зло должно быть бескорыстным. Совершающий его не должен рассчитывать на награду.

– И?

Борис грустно вздохнул.

– Смешно вспомнить. Я совершенно бескорыстно сжег несколько больших помоек и одну старую «Волгу», чем, наверно, окончательно подкосил какого-то пожилого пенсионера. Еще я расстрелял из рогатки множество голубей и повесил одного щенка. И только тогда понял свою ошибку. Я ведь хотел стать черным магом не для того, чтобы служить злу, а чтобы зло служило мне! А раз я этого хотел, значит, я все же рассчитывал на награду – и по собственной логике переставал быть адептом зла…

Румаль Мусаевна, как раз разливавшая чай, даже поставила задрожавший в ее руке чайничек на стол.

– То, что вы говорите, просто ужасно, – сказала она. – Птичек-то за что?

– Бросьте. Этим занимаются все мальчишки. И они, кстати, уж точно не рассчитывают на награду и действуют бескорыстно. По моей логике выходило, что подлинными служителями зла были именно они. И я задумался – кому же тогда служу я?

Аристотель Федорович негромко засмеялся.

– Да-с, – сказал он, – дилемма.

– Не забывайте, я был еще довольно маленьким мальчиком. В общем, чуть не сломав голову всеми этими размышлениями, я в конце концов пришел к недетски мудрому выводу, что такие вещи постигаются не рассуждением, а следованием уже существующей традиции, и если где-то на земле живут истинные адепты зла, надо учиться у них. Но, как вы понимаете, в седьмом классе это было трудно, и я не то чтобы забыл о своем сердечном обете, а скорее отложил его выполнение на неопределенный срок… Извините, вы не дадите глоток чаю? Только не очень горячего, пожалуйста. А то в горле пересохло…

Румаль Мусаевна налила Борису чаю и некоторое время поила его с руки, словно медсестра загипсованного больного. Она даже предложила ему шоколадную конфету, но Борис отрицательно помотал головой.

– Итак, – продолжал он, когда Румаль Мусаевна села, – я кончил школу, поступил в необременительный гуманитарный институт, возмужал и поумнел, простите за очередную нескромность, и стал понемногу интересоваться традициями, которые были связаны со злом, или, во всяком случае, имели такую славу. Довольно быстро я понял, что социальные учения на эту роль не подходят…

– Вот от них-то как раз и все зло в мире, – заметил внимательно слушающий Аристотель Федорович. – Во всяком случае, в нашей истории.

– Не соглашусь. Русский коммунизм, с моей точки зрения, связан не столько с абстрактным злом, сколько с недостатком общей культуры. А немецкий фашизм я отбросил из-за примечательной случайности. Я, знаете, купил себе электронный ридер и сразу сгрузил туда из интернета много разных файлов с малопонятными именами. И в результате два дня подряд читал «Майн Кампф» в полной уверенности, что изучаю Славоя Жижека, это такой модный философ из Евросоюза. Единственным диссонансом мне показалось то, что европейский мыслитель слишком сильно упирает на проблему сифилиса.

– А какая тут связь…

– Чисто ассоциативная, – перебил Борис. – Гитлер не был жрецом зла. Он был пошлым психом, бездарным евробюрократом, даже неспособным понять, что для осуществления плана «Барбаросса» вместо тысячи танков «тигр» достаточно закупить одного секретаря обкома. Знаете, я как-то увидел в интернете альтернативный вариант банкноты в 20 евро с портретом молодого фюрера. И не поверите, насколько тот был на своем месте. До такой степени, что я после этого потерял к Славою Жижеку всякий интерес.

– Кроме фашизма есть еще либерализм, – заметила Румаль Мусаевна. – Его как раз многие умные люди в нашей стране считают самым главным злом.

Борис закатил глаза, как бы говоря «я вас умоляю…»

– Никакого либерализма в России нет и быть не может. Потому что при либерализме придется всех в тюрьму сажать. В России есть либеральный дискурс. Это, если говорить по-научному, последовательность шумовых и визуальных эффектов, сопровождающих передачу созданной Гулагом стоимости в руки сами хорошо знаете кого. Набор особых мантр, который специально обученные люди начитывают по радио и телевизору для создания ментальной завесы. Против я ничего не имею, но как я могу такому служить? Я ведь адепт мистического зла, а не экономический журналист или там автор колонки «Из-под глыб» в каком-нибудь глянцевом каталоге…

– Вы очень разносторонний молодой человек, – одобрительно произнесла Румаль Мусаевна.

– Благодарю. В общем, я твердо решил ограничить круг поиска чисто духовными учениями, не претендующими на трансформацию социальной реальности. Поэтому исламских товарищей тоже пришлось отбросить.

– Сатанизм? – поднял бровь Аристотель Федорович.

Борис усмехнулся.

– Сейчас уже стыдно признаться, – сказал он, – но пару лет я ему уделил. И пришел к выводу, что все существующие на Западе формы сатанизма – это просто ряженые.  Мэрилин Мэнсон никогда не занимался сексом со свиньей – врал, подлец, свинья его убила бы на месте. Американская Церковь Сатаны – это, скорей всего, спонсируемый ЦРУ реликт холодной войны, призванный доказать человечеству необычайную широту американской веротерпимости. Главное, знаете, чтобы сатанист не отрицал Холокост и верил в демократию и рынок. Еще есть разные формы черной мессы для пожилых европейцев из среднего класса, но это в большинстве случаев просто попытка сделать предклимактерический секс-свинг чуть интересней. Если там и присутствует элемент служения злу, то совсем маленький, как при торговле просроченным йогуртом.

– Выходит, – с легкой иронией спросил Аристотель Федорович, – совсем была пустая трата времени?

– Практически да. Но выводы я все же сделал. Я понял, что при поиске истинного учения надо обращать внимание прежде всего на используемую им образность. А не на слухи, которые о нем ходят, и даже не на его саморепрезентацию, ибо она по многим причинам может быть не вполне искренней… Я решил довериться символам, поскольку они прямо выражают ту суть, которую слова только размывают и прячут.

– Поясните, пожалуйста,  – попросила Румаль Мусаевна.

– Ну например, – ответил Борис, – западный сатанизм бесперспективен уже по той причине, что его центральным образом является вписанная в звезду козлиная морда. Это, если коротко, учение для козлов – что можно понять либо по прямо явленному знаку, либо после многолетних изысканий, за время которых искатель вполне может окозлиться до полной невменяемости сам. Западный сатанизм – не зло, а мелкое рогатое животноводство.

– Понятно, – сказал Аристотель Федорович, – понятно. Какая же образность показалась вам заманчивой?

Борис поймал взгляд Румали Мусаевны, просительно улыбнулся и кивнул в сторону кухонной стойки. Румаль Мусаевна встала, налила ему немного чая и поднесла чайную чашку к его губам.

– Спасибо… В первую очередь, конечно, тибетский буддизм.

– Я так и подумал, – отозвался Аристотель Федорович.

– Поначалу все выглядело крайне многообщающе. Черепа, кости, человеческие головы в нескольких стадиях разложения, всякие мучения и казни… Конечно, настораживало, когда какого-нибудь трехглазого монстра с этих шелковых свитков объявляли «просветленным существом». Но потом мне объяснили, что черти в аду тоже просветленные существа и других там на работу не берут. В общем, решил я в это дело нырнуть по-серьезному. Выяснил, какое ответвление в тибетском буддизме считается самым жутким, преодолел робость и сблизился с адептами.

– А какое ответвление у них самое жуткое? – спросила Румаль Мусаевна, широко открыв глаза.

– Бон, – ответил Борис. – Но реальность, однако, оказалось довольно унылой. У меня быстро сложилось ощущение, что когда-то давным-давно бонские шаманы поймали заблудившегося в горах буддийского монаха и, перед тем как разделать его на пергамент, флейты и ритуальную чашу из черепа, заставили придумать политкорректные объяснения всем их мрачным ритуалам. Чисто на случай конфликта с оккупационной администрацией. И вот именно эти фальшивые покровы и сохранились в веках, а изначальная суть или утеряна, или скрыта от непосвященных.

– А что такое Бон с практической точки зрения? – спросил Аристотель Федорович. – Мы ведь люди в этом вопросе совершенно темные.

– Тренировка духа, – ответил Борис. – С целью обрести свободу от привязанностей. Только в реальности кончается тем, что вместо одной тачки с говном человек катит по жизни две – свою родную и тибетскую. Сначала на работе отпашет, как папа Карло, а потом сидит у себя в каморке начитывает заклинания на собачьем языке, чтобы умилостивить каких-нибудь нагов, которых ни для кого другого просто нету… И психоз бушует сразу по двум направлениям. А вообще там много всяких развлечений. Каждый практикует как хочет.

– Например?

– Ну, например, есть шаматха и випашьяна. Это такие медитации. Скучные, как разведение редиса.

– В чем они заключаются?

Борис задумался.

– Ну если на простом примере… Вот, например, выпили вы водки и не можете ключи от квартиры найти. И думаете: “Где ключи? Где ключи? Где ключи?” Это шаматха. А потом до вас доходит: “Господи, да я же совсем бухой…” Это випашьяна. У нас этим вся страна занимается, просто не знает.

– А еще что бывает?

– Например, чод. Это когда предлагают свою плоть демонам с кладбища. Некоторые делают на Новодевичьем. Призывают обычно Гайдара, Хрущева и Илью Эренбурга. Говорят, круто. Только мне тоже скучно было… Есть еще шитро. С помощью сложной, занимающей полжизни практики разделить сознание на загробное бардо и путешествующего по нему бегунка, чтобы после смерти бегунок преодолевал бардо до полного прекращения электрохимических процессов в коре головного мозга. Изысканный жест подлинного ценителя тибетской культуры, хе-хе. Но я им, увы, так и не стал.

– Что же помешало? –  спросила Румаль Мусаевна.

– Главным образом, – сказал Борис, – ритриты с приезжими ламами. Я в какой-то момент понял, что они до ужаса напоминают экономические семинары, где артисты этнографического ансамбля через двух переводчиков зачитывают собравшимся написанную триста лет назад брошюру «Как стать миллионером».

– А вы таким брошюрам не верите?

Борис, насколько позволяли веревки, пожал плечами.

– Почему не верю? Я просто правильно понимаю их назначение. Миллионером с их помощью действительно можно стать. Но для этого надо их продавать, а не покупать. У нас ходил на ритрит один такой гуру – специалист по социальному альпинизму. Хотел набраться эзотерического вокабуляра для общей эрудиции. Я его раз спросил – а чего ты сам за семьсот грин сосешь, если все рецепты знаешь? А он говорит – есть, мол, тибетская пословица: «учитель может летать, а может не летать»…

Аристотель Федорович хмыкнул.

– Так вот, – продолжал Борис, – нынешние учителя, прямо скажем, не летают. Потому что сызмала на плохом английском учат летать других. Да и не учат, собственно, а рассказывают, как где-то там раньше летали. Вот и все их учение.

– А как же просветление? – спросила Румаль Мусаевна.

Борис мрачно усмехнулся.

– Во-первых, за просветлением в Бон не идут, – сказал он. – Там обычно другая мотивация. А во-вторых, можете не сомневаться, что процент лично просветленных мужей среди тибетских лам примерно такой же, как среди хозяйственных инспекторов Троице-Сергиевской Лавры, которых посылают в дальний приход, чтобы пересчитать хранящиеся на складе свечи. Но с хозяйственным инспектором из Лавры при определенном везении можно пообщаться лично, а не просто простираться перед ним на жестком полу в проперженном холодном спортзале, когда он будет возжигать лампадку перед образом Казанской божьей матери… Кстати сказать, кончается тибетский буддизм исключительно православием, потому что после пятидесяти лет молиться тибетским чертям уже страшно. Другого зла там нет.

Аристотель Федорович прокашлялся.

– Но мы, однако, ушли от темы.

– Да… В общем, я понял, что даже самая  устрашающая символика необязательно указывает на принадлежность к чему-то серьезному. Она может быть просто подобием фальшивой воровской татуировки. Смотреть следует в корень.

– Вы хотите сказать, вы поняли, в чем корень зла? – спросил Аристотель Федорович.

– Так это совсем не трудно, – ответил Борис. – Чтобы понять, достаточно отбросить все то, что злом не является. Я вам и рассказываю о том, как я это постепенно проделал. Убрал все лишнее, и осталось искомое.

– И что у вас осталось?

– То, – сказал Борис, – что было перед глазами с самого начала. Просто романтический настрой не давал понять, насколько все просто… Ведь что, по мнению абсолютного большинства людей, страшнее всего? Чего мы все больше всего опасаемся? Насильственной смерти.

– Да, – согласилась Румаль Мусаевна.

– При этом, – продолжал Борис, – люди только изредка живут в относительном мире. Все остальное время они уничтожают друг друга миллионами – по причинам, которые через сотню лет бывает трудно понять даже профессиональным историкам. Война, вне всяких сомнений, есть самое чудовищное из возможного. Но вот окружающие ее образы отчего-то всегда величественны и прекрасны…

Борис поглядел на Аристотеля Федоровича и замолчал.

– Ну, ну, продолжайте, – сказал тот.

– А чего продолжать. Мы уже приехали.

– Что вы имеете в виду? – нахмурился Аристотель Федорович.

– Думаете, я не понимаю, почему она здесь висит?

– Она – это кто?

Борис кивнул на фотографию исполинской женщины с мечом на вершине холма.

– Волгоградская Родина-мать. А рядом, – он указал на фотографию барельефа с застывшей в воздухе воительницей, – так называемая “Марсельеза” с парижской триумфальной арки. Исторически и географически довольно удаленные друг от друга объекты. Но обратите внимание на странное сходство. В обоих случаях это женщина с большим ножиком в руке и открытым ртом. К чему бы?
Борис обвел хитрым взглядом Аристотеля Федоровича и Румаль Мусаевну.

– К чему? – повторила Румаль Мусаевна.

– А к тому. Оба этих скульптурных портрета изображают одну и ту же сущность. Только, так сказать, в зашифрованном виде. Мало того, что в зашифрованном виде, так еще и не полностью. Как, знаете, человека урезают до бюста – без рук и ног. Но это не значит, что их нет у оригинала. Сокращенный портрет, так сказать. Вот и здесь то же самое.

– Здесь, кажется, и руки и ноги на месте.

– Не все. Рук на самом деле четыре. Кроме того, не показан язык. Он должен высовываться далеко наружу. Ну и еще опущены многие мелкие, но важные черты.

– Кто же это?

– А то вы не знаете. Богиня Кали.

Сказав это, Борис внимательно уставился на своих собеседников. Но ни Аристотель Федорович, ни Румаль Мусаевна не проявили никаких эмоций.

– Кали? – с вежливым любопытством, но не более, переспросил Аристотель Федорович.

– Да! – горячо подтвердил Борис. – Соблюдены, по меньшей мере, три главных черты канонического портрета. Как я уже сказал, преогромный ножик, открытый рот и, самое главное, танец на трупах.

Румаль Мусаевна тихонько ойкнула и прикрыла рот ладошкой.

– Насчет трупов под ногами, – продолжал Борис, – у волгоградской версии конкуренции нет – Сталинград, сами понимаете. А вот с французской аркой чуть сложнее – построили ее, если не ошибаюсь, в тысяча восемьсот тридцать шестом году, а жмура подвезли только в тысяча девятьсот двадцать первом. Когда устроили могилу Неизвестного солдата. Но в ритуальном смысле результат один и тот же.

– То есть вы хотите сказать, – с интересом спросил Аристотель Федорович, – что любая скульптура, где изображена символическая женщина с мечом, это в действительности…

– Кали, – подтвердил Борис. – Как правило, да. Вооруженная женщина – это практически всегда она. И необязательно вооруженная, кстати. Самое жуткое изображение Кали – на плакате «Родина-мать зовет», помните, такая седая весталка в красной хламиде. Именно ее суровый лик был последним, что видели колонны солдат, которых приносили в жертву к седьмому ноября или первому мая. От одной только мысли пробирает до дрожи…

– Интересно рассуждаете, – сказал Аристотель Федорович, – только ведь нельзя на двух примерах строить целую мифологию.

– Почему это на двух, – обиделся Борис, – извините… Вы что думаете, я темой не владею? Да я эти примеры могу хоть час приводить. Возьмите, например, аллегорическую Германию. Ее с римских времен изображают в виде женщины – но на монетах Домициана она была, извиняюсь, пленной девкой, а в девятнадцатом веке почему-то оказалась валькирией с императорским мечом в руке. Такой, хе-хе, персонификацией германского национализма. Про трупы спрашивать будете? Или ясно? Да вы посмотрите изображения, – Борис закатил глаза, вспоминая, – «Германия» Иоганнеса Шиллинга, «Германия» Филиппа Фейта и уж особенно Фридриха Августа Каульбаха образца четырнадцатого года, там она вообще похожа на гладиатора из цирка. Если это не Кали, кто тогда?

– Германия исторически… – начал было Аристотель Федорович, но Борис перебил:

– А Франция? Так называемая Марианна? Она прикидывается мирной обывательницей во фригийском колпаке, но если вы возьмете, например, «Свободу, ведущую народ» Делакруа, то там она совершенно открыто пляшет на трупах с ружьем в руке, и у ружья, что характерно, имеется примкнутый штык. Ну уж а насчет этой вот, – Борис кивнул на фотографию «Марсельезы», – я и повторяться не буду. Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons! И шагом марш на выход! Женщина-смерть зовет… Или, может, поговорим про американскую Свободу?

– Не будем, – сказал Аристотель Федорович, – картина ясна. Эрудиции у вас не отнять. Вы ведь, поди, и про богиню Кали все уже выяснили?

Борис смущенно потупился.

– Понимаю вашу иронию, – ответил он. – Поверьте, я ни на что не претендую. Конечно, мое знание ограничено и ущербно, ибо взято из открытых источников. Поэтому я к вам и пришел… Но я ведь просто рассказываю о своем пути. И рассказ мой чистосердечен.

– Продолжайте, – кивнул Аристотель Федорович.

– Как вы правильно сказали, я заинтересовался богиней Кали. И быстро понял, что если детская мечта по-прежнему жива в моем сердце, то ничего иного искать уже не надо. В мире нет другого божества, которое так отчетливо воплощает Зло и смерть. Мало того, открыто наслаждается видом льющейся крови. Этому божеству поклоняются многие миллионы людей, ему приносят кровавые жертвы и в его честь называют города…

– Города? – недоуменно переспросила Румаль Мусаевна.

– Калькутта, – отозвался Борис. – Главный храм посвящен Кали, отсюда и название.

– Интересно, – сказала Румаль Мусаевна, – чего только от вас не узнаешь.

– Причем индусы, поклоняющиеся Кали в ее подлинном обличье – это избранные. А остальное человечество служит ей втемную… Вот кто на самом деле та таинственная «Изида под покрывалом», о которой столько говорили мистики всех времен! Вы только вдумайтесь, богиня даже не открывает свой лик бесконечному потоку людей, которых приносят ей в жертву. Смотрит на них сквозь незаметные прорези в маске… Это ли не величие?

– Но ведь Кали, наверное, не просто богиня зла? – растерянно спросила Румаль Мусаевна. – Ведь не может такого быть.

– Конечно, – согласился Борис. – С пиаром у нее все в порядке, не сомневайтесь. Кали, натурально, не просто богиня Смерти. Она еще курирует все аспекты духовного поиска, о которых успел рассказать пойманный монах перед тем, как ему перерезали горло на жертвеннике. Тот же случай, что с религией Бон. Но если у тибетской голытьбы имиджмейкером работал какой-то безымянный странник, то на Кали трудились очень серьезные люди, от Шри Ауробиндо до Стивена Спилберга. Можете не сомневаться, тема раскрыта. Ножик в руке, натурально, отсекает дуальность восприятия, отрезанная голова в руке символизирует победу над эго, и так до самых Петушков. Только это ведь для идиотов.

– Отчего же? – спросила Румаль Мусаевна.

– Да оттого. Ножик в руке, конечно, можно объяснить отсечением дуальности. Но вот как объяснить, что отсечению дуальности приносят в жертву черных куриц? Про это даже Шри Ауробиндо помалкивает.

– Национальный колорит, – вздохнул Аристотель Федорович. – У нас ведь тоже блины да крашенные яйца от язычества остались.

– Вы только не подумайте, – сказал Борис, – что я насмешничаю. Наоборот, таинственная красота и величие происходящего поистине завораживают. Если у меня и проскальзывают легкомысленные формулировки, то это не от кощунственного образа мыслей, а просто потому, что я не особо подбираю слова. Я перед вами душу раскрываю. А из песни слова не выкинешь.

– Продолжайте, – сказал Аристотель Федорович.

– Итак, я задумался – может ли быть так, чтобы в Европе у богини был такой давний и хорошо организованный бизнес, – Борис кивнул на волгоградскую фотографию, – а в Индии, на родине, ей приносили в жертву только мелкую живность? Я поднял материал и сразу же выяснил, что в Индии богине тоже приносили в жертву людей. И, в отличие от лицемерных северных культур, делали это совершенно открыто. Счет принесенных в жертву идет на миллионы, хотя мир про них практически не помнит. Так я узнал про Тхагов… Или, как некоторые произносят, Тугов.

Борис выжидательно посмотрел на Аристотеля Федоровича, но тот молчал. Румаль Мусаевна холодно улыбнулась.

– И кто же это, по-вашему, такие? – спросила она.

– Иронизируете? Имеете полное право. Мне трудно судить, насколько правдива информация, имеющаяся в открытом доступе. Считается, что тхаги, или фансигары, как их называли на юге Индии, – это секта воров-душителей, существовавшая с седьмого по девятнадцатый век. Тхагов были многие тысячи. Они грабили караваны и одиноких путников, имели шпионов-осведомителей на всех базарах и покровителей среди махарадж. Каждое свое убийство они посвящали богине Кали, и обязательно отдавали часть награбленного в ее храм, чисто как наша братва. Тхаги душили своих жертв специальными шелковыми петлями, и это было не убийство, а именно жертвоприношение, потому что во время удушения они начитывали особую мантру, которую я и пытался произнести во время нашего знакомства. Только, наверно, неправильно выговаривал. А означает она, опять-таки по открытым сведениям, примерно следующее – «железная богиня-людоедка, рви зубами моего врага, выпей его кровь, победи его, мать Кали!»

– Ох, – вздохнула Румаль Мусаевна.

– Да-с, – сказал Борис, – такая вот недвойственность. Все источники утверждают, что тхаги действовали чрезвычайно широко и активно, и в среднем каждый бхутот имел на своем счету…

– Простите, кто?

– Бхутот, – ответил Борис, – это такой тхаг, которому доверено удушать жертву. Опять произношу неправильно? Я читал, еще бывают шамсиасы, это помощники, которые держат удушаемого за руки и ноги, и джемаддар, духовный руководитель проекта… Так вот, каждый бхутот имел на своем счету по нескольку сотен трупов, доходило до тысяч… Вот интересное сопоставление – во время Бородинской битвы погибло сорок тысяч русских солдат, и об этом целый век сочиняли стихи и романы. Но в том же самом 1812 году в Индии тхаги без всякой помпы задушили на дорогах ровно столько же. А всего по самым скромным подсчетам тхаги принесли в жертву Кали больше двух миллионов человек!

– И что, никто им не мешал? – недоверчиво спросила Румаль Мусаевна.

– Почему. Англичане боролись. И, как считается, успешно – якобы последний тхаг был повешен в 1882 году в Пенджабе. После этого матушке Кали приносят в жертву только петухов да козлят…

Борис тихонько засмеялся, переводя глаза с Аристотеля Федорвича на Румаль Мусаевну и обратно.

– Только я сразу понял, что тхаги никуда не исчезли. А скрылись и рассеялись по миру. И служат богине тайно, неведомыми путями. Но тайное постепенно становится явным.

И Борис бог весть в какой раз кивнул на волгоградскую статую. На этот раз Аристотель Федорович поглядел на нее очень внимательно, словно слова Бориса наконец коснулись в нем скрытой струны.

– Но ведь по вашим собственным словам, – сказал он, – богине Кали и так служит все человечество. Зачем же тогда нужны какие-то особые служители?

– Человечество искренне думает, что решает совсем другие задачи. Но кроме заблуждающейся толпы должен быть и тайный орден меченосцев, члены которого понимают, в чем назначение истории. Некая партия жрецов, знающих, что происходит. Ибо сердце культа обязательно должно остаться чистым и верным изначальной традиции. И еще доступным для избранных. Тех, кого призовет сама богиня…

– Ага, – сказал Аристотель Федорович, – вроде вас, да?

Борис исподлобья посмотрел на него – причем во взгляде его впервые за все время беседы сверкнуло что-то похожее на надменную гордость.

– Да, – сказал он. – Именно. Должны быть оставлены пути для таких как я. Для тех, кто постиг тайну и возжелал служить богине.

– Почему вы так твердо считаете себя избранным?

– Да хотя бы потому, – ответил Борис, все так же гордо глядя на собеседника, – что только избранный может, увидев фотографию волгоградской статуи,  узнать в ней богиню Смерти.

– И вы уверены, что богине нужны ваши услуги?

– Конечно! – без тени сомнения ответил Борис. – Ибо богиня сама выбирает своих преданных. И это отражено в мифологии. Есть легенда о том, как Кали собрала всех своих почитателей, пожелав выявить самых искренних среди них, и ими оказались тхаги. И тогда богиня лично научила их приемам удушения платком… Трогательный миф. И такой наивно-простодушный…

Аристотель Федорович переглянулся с Румалью Мусаевной.

– Кажущаяся наивность мифологии есть свидетельство духовного здоровья народа, – сказал он сухо.

Борис закивал.

– Я именно это и имею в виду. Прекрасный миф. Просто прекрасный…

Аристотель Федорович улыбнулся.

– Ну хорошо. Продолжайте.

Борис поглядел на «Марсельезу».

– Собственно, я уже почти закончил. Я понял, кого мне надо искать. А дальше найти вас было довольно просто. Хотя мой поиск, если разобраться, носил довольно сумбурный характер.

– И как вы нас нашли?

– Мне стало понятно, что служители Кали должны быть, с одной стороны, скрыты. Чтобы их никогда и ни при каких обстоятельствах не мог обнаружить случайный взгляд. Чтобы они сливались со средой и не вызывали подозрений. С другой стороны, подлинный искатель должен быть в состоянии различить, так сказать, путеводный луч и увидеть вход в гавань. Уже одно то, что я здесь, доказывает – ваши маячки работают. Не так ли?

– Перечислите нам, пожалуйста, – сказал Аристотель Федорович, – что вы приняли за эти маячки. В той последовательности, как это происходило. Будет любопытно послушать.

– Хорошо. Как вам известно, – Борис  улыбнулся, – душителей Кали называют или «тхаги», или «фансигары». Опять-таки поправьте, если неправильно произношу. Значит, прежде всего следовало ориентироваться на эти слова. Слово «тхаг» я быстро отбросил, потому что оно стало нарицательным, перейдя в английский язык. «Thug» означает громилу-бандита, а английский сейчас знают все…

Аристотель Федорович благожелательно кивнул.

– Дальше, – сказал он.

– Со словом «Фансигар» дела обстояли лучше. Правда, никаких организаций, фондов или фирм с таким названием я не обнаружил. Зато в области близких созвучий кое-что нашлось. Я отфильтровал случайные совпадения, и в поле моего зрения оказался автомобильный салон «Fancy Car».

Борис выговорил это название с преувеличенно жирным американским произношением.

– Фэнси кар, – повторил он, – звучит как «фансигар», за исключением одного только звука. Конечно, не каждый нашел бы здесь связь с душителями, но я ведь знал, кого ищу! А когда я прочел, что единственным автомобилем, которым торгует салон, является «Лада-Калина», все стало совершенно ясно. Ведь эту таратайку никто в своем уме не назовет “шикарной машиной”, такое только с оккультной целью можно… Послать сигнал в пространство. Единственный смысл в существовании этого драндулета – скрытое в его названии имя богини Смерти. Я был уже уверен на девяносто процентов, но решил для перестраховки уточнить некоторые детали. Посмотрел на вашем сайте контакты, и что вы думаете? Менеджер по общим вопросам – Зязикова Румаль Мусаева…

Румаль Мусаевна чуть покраснела.

– Только олух может подумать, что здесь лицо кавказской национальности, – продолжал Борис. – Румаль – это промасленный шелковый платок, окропленный святой водой из Ганга. Главный инструмент тхага, как шпага у дворянина…

Он повернул лицо к Румали Мусаевне.

– Ведь почему у вас в ушах эти сережки в виде серебряных монет, Румаль Мусаевна? Думаете, не знаю? Знаю. При первом убийстве полагалось заворачивать серебряную монету в платок, а потом отдавать духовному наставнику. А вы взяли и превратили этот культурный факт в изысканную ювелирную метафору. Очень вам, кстати, идет!

– Спасибо, – буркнула Румаль Мусаевна.

– Продолжайте, – велел Аристотель Федорович.

– А что тут продолжать? Я был уверен уже на девяносто девять и девять десятых процента. А потом вдобавок увидел ваше расписание – торговые дни среда и четверг, пятница выходной, остальные дни – консультации по телефону. Это уж совсем прозрачно. Все, кто хоть немного в теме, знают, что тхаги занимались удушением именно по средам и четвергам, и ни при каких обстоятельствах – в пятницу! Видите, сколько совпадений. Какое-то одно могло быть и случайностью. Но не все вместе!

Румаль Мусаевна вопросительно поглядела на Аристотеля Федоровича, и тот еле заметно кивнул.

– Хорошо, – сказала Румаль Мусаевна, – но зачем вы с фаером в руке танцевали? Да еще танец такой страшный. Как будто национал-большевик перед смертью.

– Так затем и танцевал, – ответил Борис, – чтобы в ответ на ваши знаки послать вам свой. Как, знаете, один корабль семафорит другому.

– Что же вы нам таким образом семафорили?

– Все проверяете? – усмехнулся Борис. – Неужто не верите до сих пор? Хорошо. Кто муж у богини Кали? Шива! Танцующий бог-разрушитель Шива. В одной руке у него пылает огонь, которым он сжигает материальный мир.

– Вы для этого ящики подожгли?

– Ну да. Чтобы вы поняли, что пришел свой человек. Возможно, с моей стороны было нахальством представляться таким образом – на статус Шивы я, естественно, не претендую…

– Отрадно слышать, – заметил Аристотель Федорович.

– И потом, ведь ничего важного не сгорело, – добавил Борис виновато. – Просто пустые коробки.

– А что вы пели? – спросила Румаль Мусаевна.

– Бхаджаны, – отозвался Борис. – Священные гимны.

Аристотель Федорович и Румаль Мусаевна надолго погрузились в молчание. Через некоторое время Борис нарушил тишину.

– Ну как, – спросил он, – сдал я экзамен? Достоин служить богине?

Аристотель Федорович наклонился к Борису и внимательно заглянул ему в глаза.

– Насколько вы уверены, что действительно этого хотите?

Борис рассмеялся.

– Вот, – сказал он, – наконец-то вы говорите со мной как с человеком. Ну разумеется на все сто.

– Не покажется ли вам, что богиня требует от вас чрезмерного?

– Нет. Я готов на все. Если хотите, проверьте меня, дайте любое задание. Я в совершенстве владею румалем.

– Кто вас научил?

– Сам. Тренировался на манекене. Может быть, несовершенный метод, но поверьте, с закрытыми глазами в темной комнате – все сделаю как надо.

Аристотель Федорович тихо засмеялся.

– Ах, юноша, – сказал он. – Дело ведь не в физических навыках. Вы сами совершенно правильно отметили, что служение богине – это духовный путь. Откуда вы знаете, чего захочет от вас мать Кали?

– Чего бы она не захотела, я согласен.

– А как насчет естественного человеческого интереса к другим религиям? Ведь в мире их много.

– Прямо здесь и сейчас, – произнес Борис, сделав энергичное движение всем телом, – отрекаюсь от всех остальных богов, от всех иных путей!

Аристотель Федорович одобрительно кивнул.

– Вы серьезный искатель, – сказал он. – Впрочем, с вами у меня никаких сомнений с первой минуты не было.

Он подошел к алькову между двумя фоторепродукциями и откинул закрывавший его багровый занавес.

Борис поднял глаза.

Перед ним стояла Кали.

Это была раскрашенная статуя в человеческий рост, с блестящими разноцветной эмалью глазами, зрачки которых глядели огненно и страшно. Одна из ее четырех рук держала настоящую дамасскую саблю с древним черным лезвием. В другой была мужская голова в надувшемся полиэтиленовом пакете – тоже настоящая, со смутно видной козлиной бородкой, пятнами разложения и отчетливо различимой серьгой в прижатом к полиэтилену ухе. На талии богини висел передник из человеческих рук, целомудренно скрытых рукавами рубашек, платьев и пиджаков – видны были только истлевшие до костей кисти, скрепленные тонкой золотой проволокой и стянутые кое-где полосками высохшей кожи. Эти подшитые к поясу разноцветные рукава придавали облику Кали что-то пестро-цыганское. И еще вокруг нее словно витала какая-то древнеиндийская пыль и копоть, – то, что в романтических источниках принято называть «ароматом веков».

Аристотель Федорович строго посмотрел на притихшего под взглядом богини Бориса.

– Теперь, юноша, осталась одна ритуальная формальность, и мы освободим вас от пут.

– Я готов, – сказал Борис.

Аристотель Федорович повернулся к изваянию и открыл резную шкатулку, стоящую у ног богини. В руках у него появилось блюдце, на которое он серебряными щипчиками переложил из шкатулки три небольших кусочка чего-то похожего на ярко-желтый мел.

– Я знаю! – воскликнул Борис.

– Что вы знаете, юноша? – спросил Аристотель Федорович снисходительно.

– Знаю, что это.

– И что же?

– Священный желтый сахар. Никому из профанов не известно, каков его состав, но говорят, что один раз попробовав его, человек уже никогда не сойдет с пути служения Кали. Тхаги принимают его во время своих религиозных ритуалов.

– Вы очень осведомлены, – промурлыкал Аристотель Федорович, подходя к Борису. – Да, что-то вроде того. Всем по кусочку – вам, мне и Румали Мусаевне. Но сперва вы должны произнести специальную формулу, чтобы подарить себя богине. Беззаветно и от всего сердца, три раза подряд. Это крайне важный момент.

– Формула на санскрите? – озабоченно спросил Борис. – Или на хинди?

Аристотель Федорович улыбнулся.

– На русском. И очень простая: «дарю себя Кали».

Борис закрыл глаза и на его лице изобразилось молитвенное сосредоточение.

– Дарю себя Кали! Дарю себя Кали! Дарю себя Кали!

– Вот и славно, – сказал Аристотель Федорович, поднимая с блюдца кусочек сахара. – Ням…

Борис открыл рот, и желтый осколок упал ему на язык.

– Хорошо, – прошептал Аристотель Федорович.

Поставив блюдце рядом со шкатулкой, он молитвенно сложил руки у груди, воздел глаза к потолку и вдруг ухнул филином.

Тотчас же затаившаяся за спиной Бориса Румаль Мусаевна выхватила из-под жакета желтый промасленный платок и ловко, как сачок, накинула петлю Борису на шею.

Аристотель Федрович даже не посмотрел на корчащегося на стуле неофита. Он повернулся к изваянию, и, все так же держа сложенные руки у груди, тихо забормотал какое-то неразборчивое заклинание, в котором иногда повторялись созвучия, похожие то ли на «калинка-малинка», то ли на «калитка маленько». Он читал его довольно долго – пока не стих шум борьбы за спиной. Потом он поклонился богине и повернулся к Румали Мусаевне, уже снимавшей с шеи пучеглазого неподвижного Бориса свой платок.

– Понравился он ей, – заключил он, внимательно оглядев мертвеца. – Вишь, язык вывалил. Так всегда бывает, когда матушка рада.

Румаль Мусаевна кивнула в ответ.

– И все равно надо что-то менять, – сказал Аристотель Федорович. – С Нового Года всего второй. Слишком уж тихаримся.

– А что ты поменять хочешь?

– Ну хотя бы название. Вместо «Fancy Car» сделать «Фансигар», он правильно говорил.

– Может, сразу оперов в гости позовешь? – хмыкнула Румаль Мусаевна. – Не дури.

– Ну тогда… В английском есть слово «гар»?

Румаль Мусаевна задумалась. Потом отрицательно помотала головой.

– Есть во французском. Вокзал. Нам не подходит. Можно знаешь как… Можно, например, открыть сигарный клуб. Куда будут приходить выпить виски и выкурить сигару. А назвать “Fun cigar”.

– Ой, – наморщился Аристотель Федорович. – Это ж сколько взяток платить… Сосчитать пальцев не хватит. И кредита сейчас не дадут. Даже под откат.

– Да, тяжело, – согласилась Румаль Мусаевна. – Ну а зачем тогда что-то менять? Ведь приходят пока.

– Раньше насколько чаще ходили, – вздохнул Аристотель Федорович. – А теперь… Иногда, знаешь, ловлю себя на том, что уже всякую надежду потерял. Просыпаюсь рано утром, когда метель воет, и думаю – так мы и сдохнем в этой снежной пустыне…

Румаль Мусаевна ободряюще потрепала его по плечу.

– Ну, ну, не хандри. Просто время такое бездуховное. Кали Юга…

– Слушай, а может так и назовем – Кали Юга? Откроемся где-нибудь к югу от окружной…

– Не дури, – сказала Румаль Мусаевна. – Засмеют. И потом, оккультный элемент попрет. Сейчас хотя бы случайных гостей не бывает.

– Это верно, – согласился Аристотель Федорович и еще раз вздохнул – уже легче, успокаиваясь. – Ну что тогда… Давай хоть башку поменяем.

Он поднял блюдечко с алтаря и подошел к Румали Мусаевне. Печально переглянувшись, они положили в рот по кусочку желтого сахара и повернулись лицами на восток.

Апогей рода Д’Анкония

Written by syedin on . Posted in Книги

John_Galt___Atlas_Shrugged_by_lightsofreason

 

Имейте смелость прочесть это целиком.

Когда Эдди вошел в ее кабинет, первым, что она заметила, была крепко зажатая в его руке газета. Она подняла голову и посмотрела на него — его лицо было напряженным и озадаченным.

— Дэгни, ты очень занята?

— А что такое?

— Я знаю, ты не любишь говорить о нем, но здесь есть кое-что, на что, мне кажется, тебе стоит взглянуть.

Она молча протянула руку и взяла газету.

В статье, помещенной на первой полосе, говорилось о том, что после национализации рудников Сан-Себастьян правительство Народной Республики Мексика вдруг обнаружило: рудники не имеют никакой ценности и абсолютно бесперспективны. Они нисколько не оправдали ни пяти лет, ушедших на разработку, ни многомиллионных затрат. Несколько небольших жил, которые все же были обнаружены, не представляли никакого интереса для дальнейшей разработки — стало предельно ясно, что крупных залежей меди здесь не было и быть не могло. В атмосфере всеобщего возмущения и негодования правительство Народной Республики Мексика в связи с этим открытием проводило одно чрезвычайное заседание за другим. Они чувствовали себя обманутыми, словно их обокрали.

Наблюдая за Дэгни, Эдди заметил, что, закончив читать, она еще долго сидела, глядя на газету. Он знал, что легкий испуг, который он испытал, прочитав эту статью, имел под собой какое-то основание, хотя и не мог сказать определенно, что именно напугало его.

Эдди ждал. Она подняла голову, но не смотрела на него. Ее пристальный, напряженно-внимательный взгляд был устремлен мимо него, словно ‘она пыталась рассмотреть что-то вдали.

Низким, приглушенным голосом Эдди сказал:

— Франциско — не дурак. Каким бы он ни был и независимо от того, насколько глубоко он погряз в безнравственности и порочности — а я уже давно не пытаюсь разобраться, почему это с ним случилось, — он далеко не дурак. Он не мог совершить подобной ошибки. Это просто невозможно. Я этого просто не понимаю.

— А я, кажется, начинаю кое-что понимать. — Она резко выпрямилась в кресле, отчего по ее лицу словно пробежала дрожь, и сказала: — Позвони в «Вэйн-Фолкленд» и скажи этому негодяю, что я хочу с ним встретиться.

— Дэгни, — грустно сказал Эдди с укоризной в голосе, — это же Фриско Д’Анкония.

— Теперь уже не Д’Анкония. Он был им… когда-то.

Над городом уже начали сгущаться сумерки, когда она шла по улицам, направляясь к отелю «Вэйн-Фолкленд». Эдди сказал, что Д’Анкония готов принять ее в любое удобное для нее время. Высоко под облаками, в окнах небоскребов загорелись первые огоньки. Небоскребы походили на заброшенные маяки, посылавшие слабые, едва заметные сигналы в пустынные просторы моря, где не осталось ни одного корабля. Несколько снежинок, кружась, пролетели мимо темных витрин пустых магазинов и растаяли в грязи на обочине тротуара. Ряд красных фонарей пересекал улицу, уходя в мрачную, пасмурную даль.

Она спрашивала себя, почему ей хочется бежать, почему у нее такое чувство, будто она бежит, но не вниз по улице, нет, — вниз по склону холма под лучами палящего солнца, к дороге на берегу Гудзона, откуда начиналось поместье Таггартов. Она всегда так бежала, когда, крикнув: «Это Фрнско Д’Анкония», Эдди бросался вниз по холму к машине, ехавшей вдоль берега Гудзона.

Он был единственным гостем, чей приезд в пору их детства всегда был событием, величайшим событием. Этот забег навстречу друг другу стал для них троих своего рода состязанием. На склоне холма, как раз посредине между дорогой и домом, росла береза. Дэгни и Эдди всегда старались добежать до березы раньше, чем Фриско поднимется к ней вверх по холму. Но каждое лето в день своего приезда Франциско добегал до березы первым. Им никогда не удавалось обогнать его. Франциско всегда побеждал — всегда и во всем.

Его родители были старыми друзьями Таггартов. Он был единственным ребенком в семье и с раннего детства путешествовал по всему свету; говорили, что отец хотел воспитать его так, чтобы он воспринимал весь мир как свой будущий дом, свои будущие владения. Эдди и Дэгни никогда не знали наперед, где Франциско проведет зиму, но раз в год, каждое лето, строгий гувернер привозил его на месяц в поместье Таггартов.

Франциско считал само собой разумеющимся, что дети Таггартов его друзья. Они были наследниками «Таггарт трансконтинентал», а он — наследником «Д’Анкония коппер». Когда ему было четырнадцать лет, он сказал Дэгни: «Мы — единственная аристократия, оставшаяся в мире. Аристократия денег. Это единственная настоящая аристократия, только люди этого не понимают».

У Франциско была собственная кастовая система: для него детьми Таггарта были не Дэгни и Джим, а Дэгни и Эдди. Он редко снисходил до того, чтобы замечать существование Джима. Однажды Эдди спросил его: «Франциско, ты ведь принадлежишь к благородному роду, правда?» Он ответил: «Пока еще нет. Наш род просуществовал так долго лишь потому, что никому из нас не позволялось считать, что он родился Д’Анкония. Д’Анкония нужно стать».

Он произнес свое имя так, словно хотел одним его звучанием поразить слушавших.

Его предок, Себастьян Д’Анкония, покинул Испанию много веков назад, еще во времена, когда Испания была самой могущественной державой в мире; он принадлежал к высшему слою испанской знати. Он покинул Испанию, потому что главе святой инквизиции не понравился образ его мышления и на дворцовом балу тот посоветовал Д’Анкония пересмотреть свои взгляды. Себастьян Д’Анкония выплеснул ему в лицо вино из своего бокала и бежал, прежде чем его успели схватить. Он бросил все: богатство, поместье, мраморный дворец, девушку, которую любил, и уплыл к берегам Нового Света.

Его первым поместьем в Аргентине стала деревянная лачуга у подножия Анд. Фамильный герб Д’Анкония, прикрепленный над входом, светился, словно маяк, отражая лучи палящего солнца, в то время как Себастьян Д’Анкония разрабатывал свой первый медный рудник.

Долгие годы он вместе с дезертировавшими из армии солдатами, беглыми заключенными и полуголодными индейцами с рассвета до заката долбил киркой скалы.

Спустя пятнадцать лет Себастьян Д’Анкония послал за любимой, которая по-прежнему ждала его. Приехав, она увидела серебряный фамильный герб Д’Анкония над входом в мраморный замок, увидела сады огромного поместья, а вдали — горы и медные карьеры. Он поднял ее на руки и внес в дом. Он выглядел моложе, чем пятнадцать лет назад, когда она видела его последний раз.

Франциско однажды сказал Дэгни: «Наши с тобой предки, они бы понравились друг другу».

Все годы своего детства Дэгни жила в мире будущего, в мире, который она надеялась найти и в котором ей не пришлось бы испытывать ни презрения, ни скуки. Но один месяц в году она чувствовала себя свободной. Этот месяц она могла жить в настоящем. Когда Дэгни бежала вниз по склону холма навстречу Франциско Д’Анкония, она будто покидала темницу.

— Привет, Слаг!

— Привет, Фриско!

Сначала им обоим не понравились эти прозвища. Она сердито спросила его:

— Ты что, собственно, хочешь этим сказать? Он ответил:

— Если ты не знаешь — слаг означает пламя, пылающее в паровозной топке.

— От кого ты это услышал?

— От рабочих «Таггарт трансконтинентал».

Он знал пять языков и говорил по-английски без малейшего акцента — безупречным литературным языком, который намеренно смешивал со слэнгом. В ответ она прозвала его Фриско. Он рассмеялся, удивленный и раздосадованный:

— Раз уж вы так варварски исковеркали название одного из своих величайших городов, ты могла бы хоть со мной воздержаться от этого.

Но со временем они привыкли к своим прозвищам. Они им даже нравились.

Это началось, когда Франциске гостил у них второй раз. Ему тогда было двенадцать лет, ей — десять. Этим летом по каким-то загадочным причинам Франциско каждое утро исчезал. Еще до рассвета он уезжал на велосипеде и возвращался точно к обеду, когда все собирались на террасе за прозрачным, как хрусталь, столом, всегда подчеркнуто вежливый и совершенно невозмутимый. Когда Дэгни и Эдди начинали его расспрашивать, он лишь смеялся и отказывался отвечать. Однажды они попытались последовать за ним в холодной предрассветной темноте, но им пришлось отказаться от этой затеи: никто не мог уследить за ним, если он этого не хотел.

Через некоторое время миссис Таггарт начала волноваться и решила выяснить, в чем дело. Она так и не смогла понять, как ему удалось обойти законы по трудоустройству детей, но обнаружила, что Франциско работает посыльным, заключив устный договор с диспетчером одной из местных линий «Таггарт трансконтинентал», находившейся в десяти милях от поместья. Диспетчер был крайне удивлен, когда миссис Таггарт лично пришла к нему. Он и понятия не имел, что его посыльный — гость Таггартов. Местные рабочие знали его как Фрэнки, и миссис Таггарт сочла лишним называть его полное имя. Она просто объяснила, что он работал без ведома и разрешения своих родителей и должен немедленно уйти. Диспетчеру было жаль расставаться с ним. Он сказал, что Фрэнки самый лучший посыльный, который когда-либо у него работал.

— Я хотел бы оставить его. Может быть, мы могли бы договориться с его родителями? — предложил он.

— Боюсь, это невозможно, — ответила миссис Таггарт.

— Франциско, что сказал бы твой отец, если бы узнал об этом? — спросила она его, вернувшись домой.

— Отец спросил бы, хорошо ли я делал свое дело. Его интересовало бы только это.

— Перестань, я спрашиваю вполне серьезно. Франциско любезно смотрел на нее, у него были манеры,

которые впитывались в кровь Д’Анкония столетиями, но что-то в этом взгляде заставило ее усомниться в его учтивости.

— Прошлой зимой я устроился юнгой на сухогруз, который перевозил медь моего отца. Отец искал меня три месяца, но, когда я вернулся, он задал мне только этот вопрос, — ответил он.

— Так вот, значит, как ты проводишь зимы? — ухмыльнулся Джим Таггарт. В его ухмылке сквозило превосходство — превосходство от того, что он обнаружил нечто дававшее повод для презрения.

— Это было прошлой зимой, — любезно ответил Франциско невинно-спокойным тоном. — До этого я провел зиму в Испании, в поместье герцога Альба.

— А почему тебе захотелось поработать именно на железной дороге? — спросила Дэгни.

Они стояли, глядя друг на друга: ее взгляд выражал восхищение, его — насмешку, но это была не злая насмешка, а словно приветственная улыбка.

— Чтобы самому почувствовать, что это такое. И еще — чтобы сказать тебе, Слаг, что я работал в «Таггарт трансконтинентал» раньше, чем ты, — ответил он.

Дэгни и Эдди проводили зимы, пытаясь научиться чему-то новому, чтобы удивить Франциско и хоть раз в чем-то превзойти его. Им это никогда не удавалось. Когда они показали ему, как играть в бейсбол, — эта игра была ему незнакома, — он немного понаблюдал за ними и сказал: «Кажется, я понял, как это делается. Дайте мне попробовать». Он взял биту и так ударил по мячу, что тот перелетел полосу дубов на дальнем краю поля.

Когда Джиму подарили на день рождения катер, они все стояли на причале, наблюдая, как инструктор обучает Джима управлять им. До этого никто из них не катался на катере. Белое, блестящее суденышко в форме пули неуклюже двигалось по воде, прерывисто фыркая мотором и оставляя за собой неровный пенистый след, в то время как инструктор, сидевший рядом с Джимом, то и дело перехватывал у него штурвал. Вдруг Джим ни с того ни с сего поднял голову и крикнул Франциско:

— Думаешь, ты сможешь лучше, чем я?

— Смогу.

— Тогда попробуй.

Когда катер причалил и Джим с инструктором вылезли на берег, Франциско проскользнул к штурвалу.

— Подождите минуточку, я хочу взглянуть, что здесь к чему, — сказал он инструктору, который все еще стоял на мостике.

Инструктор не успел и глазом моргнуть, как катер рванул на середину реки, словно выпущенная из пистолета пуля. Прежде чем все поняли, что происходит, он стрелой унесся вдаль, навстречу солнцу; Дэгни видела лишь четкий пенистый след на воде, смотрящего только вперед водителя и слышала мерный гул двигателя.

Она заметила странное выражение на лице отца, который смотрел вслед исчезавшему вдали катеру. Он ничего не сказал. Просто стоял и смотрел. Она вспомнила, что уже видела однажды на его лице похожее выражение, — когда он осматривал сложную систему блоков, которую соорудил двенадцатилетний Франциско, чтобы построить подъемник на вершину скалы, с которой он учил Дэгни и Эдди нырять в Гудзон. Листы с расчетами валялись рядом, разбросанные по земле; отец собрал их, просмотрел и спросил: — Франциско, сколько лет ты изучал алгебру?

— Два года.

— А кто научил тебя этому?

— Никто. Я сам догадался.

Она не знала, что на мятых листках, которые держал в руках ее отец, было начертано некое примитивное подобие дифференциального уравнения.

Наследниками Себастьяна Д’Анкония всегда были старшие сыновья, которые умели с честью носить имя своего рода. Уже стало семейным преданием, что тот из наследников, кто не сумеет преумножить доставшееся ему состояние, опозорит род. На протяжении столетий, из поколения в поколение род Д’Анкония не ведал этого позора. Аргентинская легенда гласила, что руки Д’Анкония имеют чудодейственную силу святых — только это была способность не исцелять, а творить.

Все наследники рода Д’Анкония были людьми незаурядных способностей. Но никто из них не выдерживал никакого сравнения с тем, чем обещал стать Франциско. Словно столетия пропустили все свойства этой семьи сквозь мелкое сито и, отбросив несущественное и незначительное, оставили лишь чистый, сияющий талант, словно по воле счастливого случая наконец было сотворено существо, близкое к совершенству, лишенное каких бы то ни было случайных черт.

Франциско удавалось все, за что он брался; он мог сделать это лучше, чем кто бы то ни было, не затрачивая особых усилий. Он осознавал это, но в его манерах не было и тени хвастовства, он даже не думал о каком-то сравнении. Его позицией было не «я могу это сделать лучше тебя», а просто «я могу это сделать», но под этим он подразумевал: сделать наилучшим образом.

Отец Франциско стремился дать ему всестороннее образование, и, какие бы предметы ему ни приходилось изучать, он, смеясь, с легкостью овладевал ими в совершенстве. Отец обожал его, но тщательно это скрывал, как и то, что гордится, осознавая, какой изумительный талант он воспитывает. Все в один голос твердили, что Франциско станет апогеем рода Д’Анкония.

— Не знаю, какой девиз выбит на фамильном гербе Д’Анкония, но уверена, что Франциско изменит его на «Зачем?», — сказала однажды миссис Таггарт.

Это был первый вопрос, который он обычно задавал, когда ему предлагали что-то сделать, и ничто не могло заставить его действовать, если он не получал убедительно-веского ответа. Он словно ракета несся сквозь дни летнего месяца и, если кто-то останавливал его в этом полете, всегда мог определить смысл и цель каждой минуты своей жизни. Для него невозможными были лишь две вещи: бездействие и отсутствие цели. «Давайте выясним» — вот слова, которыми он аргументировал свои действия Дэгни и Эдди, берясь за что-то, или: «Давайте сделаем». Для него это было единственной формой радости и наслаждения.

— Я могу это сделать, — сказал он, когда, прильнув к склону скалы и вбивая в гранитную твердь железные клинья, строил свой подъемник. Он работал мастерски, со знанием дела, не обращая внимания на пятнышки крови, выступавшие из-под повязки на запястье. — Нет, мы не можем работать по очереди, Эдди. Ты еще слишком мал и не управишься с молотком. Лучше выдирай сорняки и расчищай мне место. Все остальное я сделаю сам… Кровь? А, это я вчера порезался. Дэгни, сбегай в дом, принеси чистый бинт.

Джим наблюдал за ними. Они с ним не общались, но часто видели, как, стоя в стороне, он как-то особенно пристально наблюдает за Франциско.

Он редко разговаривал в присутствии Франциско, но однажды остановил Дэгни и, презрительно улыбнувшись, сказал:

— Воображаешь себя железной леди с собственными убеждениями? Да ты просто тряпка и размазня, бесхребетное, бесхарактерное существо — вот кто ты такая. Просто отвратительно, как ты позволяешь этому самодовольному, тщеславному молокососу указывать тебе. Он крутит тобой как хочет. У тебя совсем нет гордости. Стоит ему свистнуть, и ты, как собака, бежишь и ждешь его указаний. Ты ему разве что ботинки не чистишь.

— Скажет — буду чистить, — ответила Дэгни. Франциско мог победить в любом из проводившихся в округе состязаний, но он никогда в них не участвовал. Он мог стать президентом местного юношеского клуба, но игнорировал все попытки его руководителей принять в клуб самого именитого наследника в мире. Дэгни и Эдди были его единственными друзьями. Они не могли определенно сказать, кто кому принадлежал — они ему или он им. Но это не имело никакого значения. В любом случае они были счастливы.

Каждое утро они втроем отправлялись в одно из своих путешествий. Однажды пожилой профессор литературы, друг миссис Таггарт, увидел их на автомобильной свалке. Они разбирали на части кузов. Он остановился, покачал головой и сказал Франциско:

— Молодому человеку вашего положения подобало бы проводить время в библиотеках, изучая историю мировой цивилизации.

— А чем, по-вашему, я занимаюсь? — ответил Франциско.

Поблизости не было никаких заводов, но Франциско научил Эдди и Дэгни ездить, прицепившись к вагонам, и они отправлялись в отдаленные города, где, перебравшись через забор, гуляли по заводским дворам или наблюдали через окна за работой станков и машин, как другие дети смотрят кино. «Когда я буду управлять «Таггарт трансконтинентал»…» — говорила иногда Дэгни. «Когда я стану хозяином «Д’Анкония коппер»…» — говорил Франциско.

Им не нужно было ничего объяснять друг другу. Каждый знал мотивы и цели другого.

Иногда проводникам удавалось поймать их, и тогда начальник станции, находящейся за сотню миль от поместья, звонил миссис Таггарт и говорил: «У нас тут трое малолетних бродяг, которые говорят, что они…» — «Да, это действительно они. Отправьте их, пожалуйста, обратно», отвечала миссис Таггарт.

— Франциско, — спросил однажды Эдди, когда они стояли на одной из станций «Таггарт трансконтинентал», — ты побывал во всех уголках света. Скажи, что самое важное на земле?

— Это, — ответил Франциско, указывая на эмблему «ТТ» на локомотиве. И добавил: — Жаль, что мне не довелось знать Нэта Таггарта.

Он заметил, как посмотрела на него Дэгни. Он больше ничего не сказал, но несколько минут спустя, когда они шли по узкой, сырой тропинке, произнес:

— Дэгни, я всегда готов преклонить колени перед фамильным гербом. Я всегда буду преклоняться перед символами благородства. Мне же положено быть аристократом. Но мне наплевать на всякие там замшелые башни старинных замков или облезлых единорогов. Геральдику наших дней можно увидеть на рекламных тумбах и рекламных страницах популярных журналов.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Эдди.

— Торговые марки промышленных компаний, — ответил Франциско. Тогда ему было пятнадцать лет.

«Когда я стану хозяином медных рудников Д’Анкония…»; «Я изучаю горное дело и минералогию, потому что должен быть готов стать хозяином «Д’Анкония коппер»»; «Я изучаю электромашиностроение, потому что энергетические компании являются основными клиентами «Д’Анкония коппер»»; «Я собираюсь изучать философию, — мне это понадобится, чтобы защищать «Д’Анкония коппер»».

— Ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь кроме «Д’Анкония коппер»? — спросил его однажды Джим.

— Нет.

— Мне кажется, что в мире существуют и другие вещи.

— Пусть о них думают другие.

— Разве это не эгоистичная позиция?

— Эгоистичная.

— Чего ты добиваешься?

— Денег.

— У тебя их что, недостаточно?

— Каждый из моих предков за свою жизнь увеличивал производительность компании Д’Анкония примерно на десять процентов. Я собираюсь увеличить ее на сто.

— Зачем? — спросил Джим, с издевкой подражая голосу Франциско.

— После смерти я надеюсь попасть в рай, хотя одному черту известно, что это такое, и хочу быть в состоянии заплатить цену, открывающую дорогу в рай.

— Добродетель — вот цена, открывающая дорогу в рай.

— Именно это я и имел в виду, Джеймс. Я хочу иметь право заявить, что обладал величайшей добродетелью в мире — был человеком, который делал деньги.

— Любой дурак может делать деньги.

— Джеймс, когда-нибудь ты поймешь, что у слов есть буквальные значения. — Франциско улыбнулся; его улыбка излучала насмешку. Глядя на Франциско и Джима, Дэгни вдруг подумала о разнице между ними. Оба улыбались насмешливо. Но казалось, что Франциско смеялся над многим потому, что видел нечто более великое. Джим же смеялся так, словно хотел, чтобы в мире не осталось ничего великого.

Однажды ночью она вновь заметила на губах Франциско особенную улыбку. Той ночью они сидели втроем вокруг костра, который разожгли в лесу. Отблески огня словно укрыли их за забором из прерывистых, лижущих языков пламени, в которых потрескивали поленья и ветки и отражались далекие звезды. У Дэгни было такое чувство, будто за этим забором ничего нет, — ничего, кроме темной пустоты, скрывающей какое-то захватывающее дух, пугающее пророчество… Как будущее. Но будущее, думала она, будет как улыбка Франциско. Эта улыбка — ключ к будущему, предупреждение, дававшее понять характер того, что ждет впереди; будущее отражалось на его лице, в пламени костра под ветками сосен. И внезапно она испытала чувство невыносимого счастья, невыносимого, потому что оно было слишком полным и она не знала, как его выразить. Она взглянула на Эдди. Он смотрел на Франциско. Эдди как-то по-своему чувствовал то же, что и она.

— Почему тебе нравится Франциско? — спросила она его неделю спустя, когда Франциско уехал.

Эдди удивленно посмотрел на нее. Ему даже в голову не приходило, что восхищение Франциско может вызвать какие-то вопросы или сомнения.

— С ним я чувствую себя в безопасности, — ответил он.

— А я с ним всегда ожидаю чего-то волнующего и опасного, — сказала Дэгни.

Следующим летом Франциско исполнилось шестнадцать. В тот день она стояла рядом с ним на вершине скалы у реки. На них были изорванные рубахи и шорты. Они порвали их во время подъема. Они смотрели вниз, на Гудзон; говорили, что с этой скалы в ясный, безоблачный день виден Нью-Йорк. Но они видели лишь легкую дымку — это сливались вдали река, небо и свет солнца.

Она встала на колени на выступе скалы и наклонилась вперед, пытаясь рассмотреть далекий город. Развевавшиеся на ветру волосы спадали ей на глаза. Она оглянулась через плечо и увидела, что Франциско не смотрит вдаль, — он смотрел на нее. Это был странный взгляд — пристальный, без тени улыбки. Некоторое время она стояла неподвижно, упершись напряженными руками в скалу; каким-то необъяснимым образом его взгляд заставил ее осознать позу, в которой она стояла, заставил подумать о плечах, высунувшихся из-под разорванной рубахи, и длинных загорелых ногах.

Она сердито встала и отошла от него. И, подняв голову, негодующим взглядом отвечая на его строгий взгляд, уверенная в том, что взгляд этот выражал осуждение и враждебность, она услышала свой вызывающе смеющийся голос:

— Что тебе нравится во мне?

Он рассмеялся. Пораженная, она спрашивала себя, что заставило ее произнести это.

— Вот что мне нравится в тебе, — сказал он, указывая вдаль, в сторону блестевших на солнце рельсов «Таггарт трансконтинентал».

— Это не мое, — сказала она с грустью.

— Мне нравится, что это будет твоим.

Она радостно улыбнулась, признавая за ним победу. Она не знала, почему он так странно посмотрел на нее, но чувствовала, что он увидел какую-то связь, которую она не осознавала, между ее телом и чем-то внутри нее, чем-то, что когда-нибудь даст ей силы управлять железной дорогой.

— Давай посмотрим, виден ли Нью-Йорк, — сказал он и подтолкнул ее к краю скалы.

Она думала, что он как-то по-особенному сжал ей руку, держа ее вдоль своего тела, она стояла, прижавшись к нему, и чувствовала тепло солнца, исходящее от его ног, прижатых к ее ногам. Они стояли, всматриваясь вдаль, но не видели ничего, кроме легкой туманной дымки.

Когда тем летом Франциско уехал, она подумала, что его отъезд похож на переход границы: закончилось его детство — осенью он должен был поступить в университет. Затем настанет ее очередь. Она чувствовала живое нетерпение с примесью волнующего страха, словно Франциско грозила неведомая опасность. Она вспомнила, как когда-то, много лет назад, он первым прыгнул со скалы в Гудзон и скрылся под водой, а она стояла и смотрела, зная, что через мгновение он появится на поверхности и затем придет ее очередь нырять.

Она отбросила страх. Для Франциско опасность была лишь возможностью еще раз с блеском проявить себя; не было такого сражения, которое он мог бы проиграть, не было такого врага, который мог бы его победить. Затем она вспомнила слова, которые услышала несколько лет назад. Эти слова показались ей очень странными, странным было и то, что они сохранились в ее памяти, ведь тогда она сочла их бессмыслицей. Их произнес старый профессор математики, друг ее отца, который гостил у них тем летом. Ей нравилось его лицо, и она до сих пор помнила странное выражение грусти в его глазах, когда однажды вечером, сидя в сгущавшихся сумерках на террасе с ее отцом, он указал на гулявшего в саду Франциско и сказал: «Этому мальчику придется нелегко. У него слишком развита способность радоваться. Что он будет делать с ней в мире, где почти нет места для радости?»

Франциско стал студентом самого престижного университета Соединенных Штатов. Его отец давным-давно решил, что он будет учиться именно в Университете Патрика Генри в Кливленде — лучшем высшем учебном заведении в мире. Этой зимой он не приехал навестить ее в Нью-Йорк, хотя дорога заняла бы всего одну ночь. Они не переписывались, они вообще никогда не писали друг другу.

Но она знала, что летом он приедет на месяц к ним в поместье.

Этой зимой ее несколько раз посещало какое-то неясное опасение: на ум постоянно приходили слова, сказанные профессором, — смысл этого предупреждения Дэгни не могла разгадать и поэтому постаралась его забыть. Думая о Франциско, она чувствовала крепнущую уверенность в том, что этот месяц приблизит ее к будущему, словно в подтверждение того, что мир, который она видела впереди, реален, хотя и чужд окружавшим ее людям.

— Привет, Слаг!

— Привет, Фриско!

Стоя на склоне холма в первое мгновение их новой встречи, она вдруг поняла смысл того мира, в котором они оба существовали вопреки всем остальным. Это длилось лишь мгновение, она почувствовала, как край юбки, развевавшийся на ветру, бьет ее по коленям, почувствовала лучи солнца на своих ресницах и толкавшую вверх вызванную громадным облегчением силу — она уперлась ногами в поросшую травой землю, подумав, что сейчас, преодолев ветер, невесомая, поднимется вверх.

Это было внезапное чувство свободы и безопасности — она поняла, что ничего не знает о его жизни, никогда не знала, и что в этом никогда не будет необходимости. Мир случайностей — семей, званых обедов, школ, людей без жизненной цели, гнущихся под бременем неведомой вины, — не был их миром, не мог изменить его, ничего не значил. Они никогда не обсуждали то, что случалось с ними, лишь делились своими мыслями и планами на будущее.

Она молча смотрела на него и слушала внутренний голос, который говорил ей: «Не то, что есть сейчас, а то, что мы создадим… Ты и я… Нас не остановить. Прости, что я боялась потерять тебя, боялась, что ты уйдешь к ним; прости меня за мои сомнения, им никогда не достичь твоей высоты; я больше никогда не буду бояться за тебя…»

Он тоже замер на миг, глядя на нее, и в его взгляде она прочла не только приветствие после долгой разлуки. Так мог смотреть лишь тот, кто весь год думал о ней каждый день. Дэгни не была в этом уверена — это длилось лишь мгновение, такое короткое, что, едва уловив его, она увидела, как он повернулся, указывая на березу позади себя, и сказал так, как они говорили в детстве, играя в эту игру:

— Когда ты наконец научишься бегать быстрее? Мне всегда придется ждать тебя?

— А ты будешь ждать меня? — весело спросила она.

— Всегда, — ответил он без улыбки.

Они поднимались по холму к дому, и всю дорогу он разговаривал с Эдди, а она молча шла рядом. Она чувствовала, что в их отношениях появилась какая-то сдержанность, которая, как ни странно, как-то по-новому сближала их.

Она не спросила о его учебе в университете. Много дней спустя поинтересовалась лишь, нравится ли ему там.

— Сейчас там преподают много ненужного, но некоторые предметы мне действительно нравятся, — ответил он.

— Ты нашел друзей?

— Да, двоих. — Больше он ничего ей не сказал.

К этому времени Джим перешел на последний курс колледжа в Нью-Йорке. Годы, проведенные в колледже, придали его манерам странную воинственность, словно он обрел какое-то новое оружие. Однажды он ни с того ни с сего остановил Франциско посреди лужайки и заявил агрессивно-праведным тоном:

— Мне кажется, теперь, когда ты вырос и учишься в университете, тебе пора узнать кое-что об идеалах. Пора забыть эгоистичную алчность и подумать об ответственности перед обществом, потому что те миллионы, которые ты унаследуешь, не предназначены для твоего личного удовольствия, они вверяются тебе во имя блага бедных и терпящих лишения, и я считаю, что тот, кто этого не понимает, самый развращенный и порочный человек.

— Не стоит высказывать свое мнение, Джеймс, когда тебя не просят. Иначе ты рискуешь оказаться в дурацком положении, поняв, какова ценность твоих суждений в глазах собеседника, — вежливо ответил Франциско.

— А в мире много таких людей, как Джим? — спросила его Дэгни, когда они отошли в сторону.

Франциско рассмеялся:

— Да, очень много.

— И тебя это не тревожит?

— Нет. Мне не обязательно иметь с ними дело. А почему ты спросила об этом?

— Потому что я думаю, что они чем-то опасны… Не знаю, чем именно…

— Боже мой, Дэгни! Неужели ты думаешь, что такие субъекты, как Джеймс, могут испугать меня?

Несколько дней спустя, когда они шли вдвоем по лесу вдоль берега реки, она спросила:

— Франциско, а кого ты считаешь самым порочным человеком?

— Человека, у которого нет цели.

Она стояла, глядя на ровные стволы деревьев, над которыми возвышалась сияющая полоса горизонта.

Лес был сумрачен и прохладен, но на ветвях деревьев играли горячие серебристые лучи солнца, отраженные гладью реки. Дэгни спрашивала себя, почему ей вдруг так понравился этот вид, — раньше она никогда не обращала внимания на окружавшую ее природу, — почему она так ясно и отчетливо осознавала радость и наслаждение, чувствовала каждое движение своего тела. Ей не хотелось смотреть на Франциско. Она чувствовала его присутствие более реально, не глядя на него, словно ее острое ощущение себя исходило от него, как отраженный водой солнечный свет.

— Так ты считаешь себя удачным экземпляром?

— Всегда так считала, — не оборачиваясь, с вызовом ответила она.

— Посмотрим, как ты это докажешь. Посмотрим, чего ты достигнешь, руководя компанией. Каких бы успехов ты ни добилась, я хочу, чтобы ты вывернулась наизнанку, пытаясь стать еще лучше. А когда ты, отдав последние силы, достигнешь цели, ты немедленно начнешь двигаться к новой. Вот чего я жду от тебя.

— Почему ты считаешь, что я вообще хочу что-то тебе доказать? — спросила она.

— Хочешь, чтобы я ответил?

— Нет, — прошептала она, пристально глядя на маячивший вдали противоположный берег.

Он засмеялся и спустя некоторое время сказал:

— Дэгни, в жизни имеет значение лишь одно — насколько хорошо ты делаешь свое дело. Больше ничего. Только это. А все остальное приложится. Это единственное мерило ценности человека. Все те моральные кодексы, которые тебе навязывают, подобны бумажным деньгам, которыми расплачиваются мошенники, скупая у людей нравственность. Кодекс компетентности • — единственная мораль, отвечающая золотому стандарту. Когда станешь старше, поймешь, что я имею в виду.

— Я и сейчас понимаю. Но, Франциско… почему мне кажется, что об этом знаем только мы с тобой?

— А какое тебе дело до других?

— Я стараюсь понять все, но в людях есть что-то, чего я не могу понять.

— Что?

— Я никогда не пользовалась особой популярностью в школе, и меня это не особо волновало, но теперь я поняла причину. Причина просто невероятна: меня недолюбливают не потому, что я все делаю плохо, а потому, что я все делаю хорошо. Меня не любят потому, что я всегда была лучшей ученицей в классе. Мне даже не нужно учиться. Я всегда получаю отличные оценки. Может быть, для разнообразия начать получать двойки и стать самой популярной девушкой в школе?

Франциско остановился, взглянул на нее и ударил ее по лицу.

Земля закачалась у нее под ногами.

То, что она ощутила, можно было измерить только бурей чувств, вспыхнувших у нее в душе. Она знала, что убила бы любого другого человека, посмевшего поднять на нее руку, чувствовала неистовую ярость, которая придала бы ей силы сделать это, — и такое же неистовое удовольствие от того, что ее ударил Франциско. Она чувствовала удовольствие от тупой, жгучей боли и привкуса крови в уголках губ. Она почувствовала удовольствие от того, что вдруг поняла в нем, в себе и в его побуждениях.

Она напрягла ноги, чтобы остановить головокружение; высоко подняла голову и стояла, глядя на него с сознанием своей силы, с насмешливой торжествующей улыбкой, впервые чувствуя себя равной ему.

— Что, больно я тебе сделала? — спросила она.

Он выглядел удивленным. И вопрос, и улыбка были явно не детскими.

— Да —если тебе приятно это слышать. Мне приятно.

— Никогда больше так не делай и не шути подобным образом.

— А ты не будь ослом. С чего ты взял, что я действительно хочу быть популярной?

— Когда повзрослеешь, ты поймешь, какую низость сказала.

— Я и сейчас понимаю.

Он резко отвернулся, достал свой носовой платок и смочил его в воде.

— Иди сюда, — приказал он.

Она засмеялась, отступив назад:

— Ну уж нет! Я хочу оставить все, как есть. Надеюсь, щека страшно распухнет. Мне это нравится.

Он долго смотрел на нее, потом медленно и очень серьезно сказал:

— Дэгни, ты просто прекрасна!

— Я всегда знала, что ты так думаешь, — ответила она вызывающе безразличным тоном.

Когда они вернулись домой, она сказала матери, что разбила губу, упав на камень. Она солгала первый раз в жизни. Она сделала это не для того, чтобы защитить Франциско, — она сказала так потому, что чувствовала: по какой-то непонятной ей самой причине это происшествие — тайна, слишком драгоценная, чтобы посвящать в нее кого-то.

Следующим летом, когда Франциско снова приехал к ним в поместье, ей было уже шестнадцать. Она бросилась вниз по холму ему навстречу, но вдруг резко остановилась. Он увидел это, тоже остановился, и какое-то время они стояли, глядя друг на друга через разделявшее их зеленое пространство длинного склона. Потом он двинулся к ней, очень медленно, а она стояла и ждала.

Когда он подошел, она невинно улыбнулась, словно между ними и не подразумевалось никакого соперничества.

— Тебе, наверное, будет приятно узнать, что я уже работаю на железной дороге. Ночным диспетчером на станции Рокдэйл.

Он рассмеялся:

— Ну хорошо, «Таггарт трансконтинентал», гонка началась. Посмотрим, кто окажет большую честь великим предкам: ты — Нэту Таггарту или я — Себастьяну Д’Анкония.

Этой зимой она упорядочила течение своей жизни до простоты геометрического чертежа, несколько прямых линий — каждый день в машиностроительный колледж и обратно домой, каждую ночь на работу и с работы — и замкнутый круг ее комнаты, заваленной чертежами двигателей, «синьками» стальных конструкций и железнодорожными расписаниями.

Миссис Таггарт с грустью и замешательством наблюдала за дочерью. Она могла бы простить ей все грехи, кроме одного: Дэгни абсолютно не интересовали мужчины, она была начисто лишена романтических наклонностей. Миссис Таггарт очень неодобрительно относилась к крайностям; если нужно, она готова была смириться с крайностями противоположного характера и думала, что во всяком случае это было бы лучше. Она чувствовала себя очень неловко, когда ей пришлось признать, что в семнадцать лет у ее дочери нет ни одного поклонника.

— Дэгни и Франциско Д’Анкония? — горько улыбалась она в ответ на вопросы любопытных друзей. — О нет, это не роман. Это своего рода международный индустриальный концерн. Все остальное, похоже, не имеет для них значения.

Миссис Таггарт услышала, как однажды вечером в присутствии гостей Джеймс сказал с ноткой странного удовольствия в голосе:

— Дэгни, хоть тебя и назвали в честь красавицы-жены Нэта Таггарта, ты больше похожа на него, чем на нее.

Миссис Таггарт не знала, что расстроило ее больше: слова Джеймса или то, что Дэгни восприняла их как комплимент.

Миссис Таггарт думала, что ей так и не удалось сформировать мнение о дочери и понять ее. Для нее Дэгни была всего-навсего девушкой, торопливо расхаживающей взад и вперед по квартире в кожаной куртке с поднятым воротником и короткой юбке, с длинными, стройными, как у танцовщицы варьете, ногами. Походка у нее была мужская — резкая и стремительная, но движения обладали грацией, были быстры, упруги и как-то странно, вызывающе женственны.

Временами миссис Таггарт замечала на ее лице выражение, которого не могла точно определить: не просто веселость, а такая незапятнанно чистая радость, что она находила это просто ненормальным, — ни одна молодая девушка не могла быть настолько бесчувственной, чтобы не обнаружить, что в мире есть место печали. Она пришла к заключению, что ее дочь просто не способна испытывать какие-либо чувства.

— Дэгни, неужели тебе никогда не хочется хорошо провести время? — спросила она однажды.

Дэгни недоверчиво посмотрела на нее и ответила:

— А я что, по-твоему, плохо его провожу?

Решение вывести Дэгни в свет стоило миссис Таггарт долгих и тревожных раздумий. Она не знала, кого представляет высшему свету — мисс Дэгни Таггарт из «Светского альманаха» или ночного диспетчера со станции Рокдэйл. Она склонялась к тому, что последнее куда ближе к истине, и была уверена, что Дэгни наверняка отклонит подобное предложение. Она очень удивилась, когда, по непонятным причинам, радуясь, как ребенок, Дэгни охотно приняла его.

Она вновь испытала крайнее удивление, когда увидела Дэгни одетой к банкету. Это было первое нарядное платье, которое она надела, — белое, шифоновое, с огромной, похожей на плывущее по небу облако юбкой. Миссис Таггарт боялась, что у Дэгни будет нелепый вид, но она выглядела просто красавицей. В этом платье она казалась старше и еще невиннее, чем обычно; стоя перед зеркалом, она держала голову так, как держала бы ее жена Нэта Таггарта.

— Вот видишь, Дэгни, как прекрасна ты можешь быть, если захочешь, — нежно, с легкой укоризной в голосе сказала миссис Таггарт.

— Да, вижу, — ответила она без тени замешательства.

Миссис Таггарт лично руководила украшением банкетного зала в отеле «Вэйн-Фолкленд», у нее был изысканно-артистический вкус, и убранство зала стало ее шедевром.

Дэгни, я хочу, чтобы ты научилась замечать такие вещи, как освещение, цветы, музыка, цветовая гамма. Не так уж они незначительны, как ты думаешь, — сказала миссис Таггарт.

— Я никогда так и не думала, — радостно ответила Дэгни.

Впервые миссис Таггарт почувствовала какую-то связь с Дочерью, что-то общее между ними. Дэгни смотрела на нее как ребенок, с благодарностью и доверием.

— Все это делает жизнь прекрасной и придает ей особую прелесть. Дэгни, я хочу, чтобы этот вечер стал для тебя особенным. Первый бал — самое романтическое событие в жизни.

Но самым удивительным для миссис Таггарт стало мгновение, когда она увидела Дэгни, которая стояла в свете люстр, глядя на танцевальный зал.

Это был уже не ребенок, не девушка, а уверенная в себе женщина, наделенная таинственной силой, и, глядя на нее, миссис Таггарт замерла от восторга. В век циничного, равнодушно-повседневного однообразия, среди людей, которые держались так, словно их тела были не из плоти, а из дряблого мяса, осанка Дэгни казалась чуть ли не неприличной, потому что женщина могла стоять так, обернувшись лицом к залу, лишь много веков назад, когда демонстрация полуобнаженного тела восторженным взглядам мужчин была дерзким поступком, когда это имело значение, единственное значение, признаваемое всеми, — вызов. И это, думала миссис Таггарт, девушка, которую я считала лишенной сексуальной привлекательности. Она почувствовала необыкновенное облегчение, и вместе с тем ее несколько позабавило, что подобное открытие вызвало такое облегчение.

Но оно длилось недолго. Под конец вечера в углу зала она заметила Дэгни, которая, сидя на балюстраде, как на заборе, болтала ногами под шифоновой юбкой, словно на ней были брюки, а не вечернее платье. Она разговаривала с парой молодых людей беспомощного вида. Ее лицо было презрительно пустым.

По дороге домой они не сказали друг другу ни слова. Но несколько часов спустя, под воздействием внезапного порыва, миссис Таггарт вошла в комнату дочери. Дэгни стояла у окна, на ней все еще было вечернее платье, похожее на облако, поддерживающее тело, — тело, которое теперь казалось слишком худым, миниатюрное тело с узкими плечами. За окном, освещенным первыми лучами восходящего солнца, по небу плыли серые, хмурые тучи.

Когда Дэгни обернулась, миссис Таггарт заметила на ее лице замешательство и беспомощность. Лицо было спокойным, но что-то в нем заставило миссис Таггарт пожалеть о том, что ее дочь открыла для себя, что такое печаль.

— Мама, они что, думают, будто все наоборот? — сказала она.

— Что? — озадаченно спросила миссис Таггарт.

— То, о чем ты говорила: музыка и цветы. Неужели они считают, что среди музыки и цветов они сами становятся более романтичными, а не наоборот?

— Дорогая, что ты имеешь в виду?

— Там не было ни одного человека, которому бы все это по-настоящему нравилось, который способен думать или чувствовать, — безжизненным голосом сказала Дэгни. — Они расхаживали по залу и повторяли скучные, бессмысленные вещи, которые говорят где угодно. Наверное, решили, что в ярком свете люстр их чушь станет блистательной.

— Дорогая, ты воспринимаешь все слишком серьезно. Вовсе не обязательно блистать интеллектом на балу. Просто нужно быть веселым.

— Как? Будучи глупым?

— Я хочу сказать… ну… тебе что, не понравилось общаться с молодыми людьми?

— С кем? Да любого из тех парней, что там были, я могла бы по стенке размазать.

Много дней спустя, сидя за столом на станции Рокдэйл и чувствуя себя в своей тарелке, Дэгни вспомнила о бале и пожала плечами, с презрением упрекнув себя за то, что испытала разочарование. Она подняла голову. Стояла весна, и в темноте за окном она различила листья на ветвях деревьев: было тепло и безветренно. Она спрашивала себя, чего ожидала от этого бала. Ответа на этот вопрос она не знала. Но вновь почувствовала это сейчас, здесь, склонившись над видавшим виды столом и вглядываясь в темноту, — предвкушение чего-то неведомого медленно, как теплая жидкость, поднималось в ней. Она прилегла грудью на стол, не чувствуя ни утомления, ни желания работать.

Когда летом Франциско приехал в поместье, она рассказала ему о бале и о своем разочаровании. Он слушал молча, впервые глядя на нее тем насмешливым взглядом, которым обычно смотрел на других. Этот взгляд, казалось, видел слишком многое. У нее было ощущение, будто он услышал в ее словах гораздо больше, чем она сказала.

Она увидела то же выражение в его глазах в тот вечер, когда очень рано ушла от него. Они сидели вдвоем на берегу реки. У нее был час свободного времени до работы. По небу тянулись легкие, тонкие полоски алого заката, а красные искорки его отблесков лениво плыли по воде. Он долго молчал, и она резко поднялась и сказала, что должна идти. Он не пытался остановить ее; откинулся назад, упершись локтями в траву, и, не двигаясь, смотрел на нее; казалось, он хотел сказать, что понимает, что с ней происходит.

Быстро и сердито шагая к дому вверх по склону холма, она спрашивала себя, что заставило ее уйти, — и не знала. Это было внезапное беспокойство, порожденное чувством, определить которое она смогла лишь теперь — чувством надежды.

Каждый вечер она садилась в машину и проезжала пять миль от поместья до станции. Возвращалась на рассвете, спала несколько часов и вставала вместе с остальными. Ей совсем не хотелось спать. Раздеваясь, чтобы лечь в постель при первых лучах восходящего солнца, она чувствовала насыщенное, радостное, беспричинное нетерпение, желание поскорее встретить зарождающийся новый день.

Она вновь увидела это насмешливое выражение в глазах Франциско, когда он смотрел на нее, стоя на противоположной стороне теннисного корта. Она не помнила начала этой игры; они часто играли в теннис, и он всегда выигрывал. Она не знала, в какое именно мгновение решила, что на этот раз выиграет. Когда она осознала это, в ней поднялась тихая ярость. Она не знала, почему должна выиграть, не понимала, почему это так необходимо. Знала лишь, что должна победить и победит.

Казалось, она играла очень легко. Ее воля словно исчезла, и чужая сила играла за нее. Она посмотрела на Франциско, на его стройное, стремительное в движениях тело с загорелой кожей, которая выделялась на фоне белой рубашки. Наблюдая за его мастерскими движениями, она ощутила чувство надменного удовольствия, потому что ей предстояло превзойти его, победить его, — поэтому каждый его удачный выпад становился ее победой, а совершенство его движений — ее триумфом.

Она чувствовала нарастающую боль усталости, — не осознавая, что это боль, — ощущала ее внезапные приступы в разных частях тела и в следующее мгновение забывала о них… В плече, в лопатках, в бедрах, к которым прилипли мокрые края шорт, в мышцах ног, когда она подпрыгивала, чтобы достать мяч, и не помнила, опустилась ли потом на землю, в веках, когда небо вдруг сделалось темно-красным, и из этой темноты на нее кружащимся белым пламенем полетел мяч, словно электрический разряд выстрелил из лодыжки, обжег спину и устремился дальше, направляя мяч прямо во Франциско. Она испытывала ликующее торжество, потому что каждый приступ боли, начинавшийся в ее теле, должен был закончиться в его теле, потому что он, так же как и она, выбился из сил, потому что то, что она делала с собой, она делала и с ним, — вот что он сейчас чувствует, вот до чего она его довела; она ощущала в своем теле не свою, а его боль.

В те мгновения, когда ей удавалось увидеть его лицо, она замечала, что он смеется. Он смотрел на нее так, словно все понимал. Он играл не ради победы, а чтобы сделать игру тяжелее и изнурительнее для нее: он то лупил по мячу, заставляя ее носиться по всему корту, то, намеренно теряя очки, посылал мяч под левую руку и смотрел, как она мучительно выгибается всем телом, нанося ответный удар, то стоял неподвижно, позволяя ей надеяться, что не возьмет подачу, и лишь в последний момент небрежно выбрасывал руку и посылал мяч через сетку с такой силой, что достать его было практически невозможно. Дэгни казалось, что она больше не в силах двинуться, но она с удивлением осознавала, что бежит в другой конец корта, поспевает к мячу и бьет — с такой силой, словно хочет разнести его в клочья, бьет словно не по мячу, а по лицу Франциско.

Еще один удар, думала она, даже если сейчас хрустнут мои кости… Еще один удар — даже если легкие, судорожно выталкивающие воздух, откажут и я задохнусь. Потом она уже ничего не чувствовала — ни боли, ни своих мышц, была лишь одна мысль: победить, увидеть его выбившимся из сил, свалившимся от усталости и в следующее мгновение умереть самой.

Она выиграла. Может быть, он впервые в жизни проиграл из-за того, что смеялся. Она стояла неподвижно; Франциско подошел к сетке и бросил свою ракетку к ее ногам, словно знал, что именно этого она хотела. Он отошел от корта и в изнеможении повалился на траву, уронив голову на руки.

Дэгни медленно подошла к нему. Она стояла над ним и смотрела на его тело, раскинувшееся у ее ног, на взмокшую от пота рубашку и рассыпавшиеся по руке пряди волос. Он поднял голову. Его взгляд медленно устремился вверх по ногам, по шортам, по блузке — к ее глазам. Это был насмешливый взгляд, казалось, он видел ее насквозь, читал ее мысли. Этот взгляд словно говорил, что победила не она, а он.

В эту ночь она сидела за рабочим столом в старом здании станции, глядя через окно на темное небо. Ей больше всего нравилось это время суток, когда верхние рамы становились светлее, а рельсы, просматривавшиеся в нижней части окна, делались похожими на ниточки нечищеного серебра. Она выключила настольную лампу и смотрела, как над неподвижной землей беззвучно встает рассвет. Было тихо и спокойно, ни один листок не дрожал на ветвях деревьев, небо утратило свой прежний цвет и превратилось в полосу сверкающей водной глади.

В это время суток телефон молчал, словно движение остановилось на всей линии. Вдруг она услышала шаги. Вошел Франциско. Он никогда раньше не приходил сюда, но она не удивилась, увидев его.

— Что ты здесь делаешь в такое время? — спросила она.

— Мне не спалось.

— А как ты добрался? Я не слышала, чтобы подъезжала машина.

— Я пришел пешком.

Прошло много времени, прежде чем она поняла, что так и не спросила, зачем он пришел, и не хотела спрашивать.

Он бродил по комнате, рассматривая путевые листы, густо развешанные по стенам, календарь с изображением «Кометы Таггарта», снятой в момент стремительного приближения к объективу. Он вел себя как дома, словно понимал, что это место принадлежит им, — они всегда чувствовали себя так везде, куда бы ни пришли вместе. Казалось, ему не хотелось говорить. Задал несколько вопросов о ее работе и замолчал.

По мере того как за окном светало, движение на линии оживлялось, и в тишине начал звонить телефон. Она вернулась к работе. Он сидел в углу, перекинув одну ногу через подлокотник кресла, и ждал.

Дэгни работала быстро, чувствуя необыкновенную ясность ума. Она находила удовольствие в быстрых, точных движениях своих рук. Она сосредоточилась на резком, звонком звуке телефона, на номерах поездов, вагонов и заказов. Больше она ничего не осознавала. Для нее больше ничего не существовало.

Но когда тонкий лист бумаги слетел на пол, она, наклонившись поднять его, вдруг с особой остротой ощутила свое тело и его движения. Заметила серую ткань своей льняной юбки, закатанные рукава серой блузки и тянувшуюся за листом бумаги обнаженную руку. Она почувствовала, что безо всяких на то причин ее сердце остановилось, — остановилось судорожно, как в момент предчувствия. Она подняла бумагу и вернулась к работе.

Почти рассвело; мимо станции, не останавливаясь, прошел поезд. В чистом утреннем свете длинная цепочка вагонных крыш слилась в непрерывную серебристую ленту; поезд, казалось, повис над землей и, не касаясь ее, несся по воздуху мимо здания станции. Пол дрожал, в окнах дребезжали стекла. Восторженно улыбаясь, Дэгни смотрела на проносившийся мимо поезд. Она взглянула на Франциско. Он смотрел на нее, улыбаясь точно так же.

Когда пришел ее сменщик, она сдала дела, и они с Франциско вышли на улицу. Солнце еще не взошло, но там, где оно поднималось, воздух блестел и переливался. Дэгни не чувствовала усталости. Она словно только что проснулась. Когда она направилась к машине, Франциско сказал:

— Давай пойдем пешком. Вернемся за машиной позже.

— Хорошо.

Она не удивилась и ничего не имела против того, чтобы пройти пять миль до дома пешком. Это казалось совершенно естественным; естественным для реальности этого мгновенья, реальности, которая была отчетливо явственна, но словно отрезана от остального мира, непосредственна, но ни с чем не связана, как яркий островок в густой пелене тумана, — такие обостренные ощущения бывают в состоянии легкого опьянения.

Дорога шла через лес. Они спустились с шоссе и пошли по старой тропинке, которая, извиваясь, тянулась между деревьями сквозь мили девственного леса. Вокруг не было и следа присутствия человека. При взгляде на старые выбоины, поросшие травой, существование других людей казалось еще более призрачным, словно к отдаленности пространства прибавлялась отдаленность во времени. Над землей еще клубилась легкая сумрачная дымка, но в просветах между стволами деревьев висели сияющие зеленью листья, словно освещавшие лес. Они шли вдвоем сквозь безмолвно-застывший мир. Она вдруг осознала, что за долгое время ни один из них не проронил ни слова.

Они вышли на опушку. Это была небольшая лощина на дне оврага, куда спускались крутые склоны холмов. По траве извивался ручеек, и деревья клонили свои ветви вниз, к земле, словно живой зеленый занавес. Журчание ручейка подчеркивало царившую вокруг тишину.

Маячившая далеко вверху прорезь неба делала это место еще более защищенным от посторонних глаз. Высоко на гребне холма первые лучи восходящего солнца осветили верхушки деревьев.

Они остановились и посмотрели друг на друга. Лишь когда он сделал это, она поняла, что знала: так и будет. Он схватил ее, она ощутила на губах его поцелуй, почувствовала, как ее руки неистово обнимают его в ответ, и впервые осознала, как сильно ей этого хотелось.

На мгновение она ощутила рвущийся изнутри протест и легкий страх. Франциско настойчиво прижимал ее к себе, гладил ее грудь, словно заново познавал близость ее тела, уже на правах собственника — для такой близости не нужно было ее согласия. Она попыталась отстраниться от него, но лишь откинулась назад, чтобы видеть его лицо и улыбку, — улыбку, которая говорила ей, что он давно уже получил ее согласие. Она понимала, что должна бежать, но вместо этого наклонила к себе его голову, и их губы слились в поцелуе.

Она знала, что легкий страх, который она испытывала, не имеет значения: Франциско сделает то, что хочет, все решал он один, он не оставил ей выбора, ничего, кроме одного, и именно этого она больше всего хотела — покориться. Всякое сознательное представление о его намерениях у Дэгни исчезло. Она была не в состоянии поверить, что это происходит с ней. Знала лишь, что ей страшно, но то, что она чувствовала, было похоже на крик: «Только не проси… не проси моего согласия… сделай это!»

На мгновение она напряглась, как бы сопротивляясь, но его губы были прижаты к ее губам, и, не прерывая поцелуя, они медленно опустились на землю. Она лежала неподвижно. Он сделал это очень просто, не колеблясь ни секунды, словно по праву, — по праву того невыносимого наслаждения, которое они получили.

Потом он объяснил, что это означало для них обоих. Это были его первые слова после того, что произошло. Он сказал: «Мы должны были узнать это друг от друга». Она посмотрела на его стройное тело, растянувшееся на траве рядом с ней; он был в легких черных брюках и черной рубашке. Ее взгляд остановился на ремне, стягивавшем его стройную талию, и она вдруг ощутила чувство переполнявшей ее гордости от того, что обладала этим телом, что оно принадлежало ей. Она лежала на спине, глядя в небо, не чувствуя никакого желания шевелиться, думать или осознавать, что за этим мгновением существует время.

Вернувшись домой, она легла в постель обнаженной, потому что ее тело стало каким-то незнакомым и слишком драгоценным для прикосновения ночной рубашки, ей было приятно чувствовать свою наготу и представлять тело Франциско на белой простыне своей постели. Она решила, что не будет спать, потому что ей не хотелось утратить самое прекрасное утомление, которое она когда-либо испытывала. Засыпая, она думала о том, сколько раз не находила способа выразить мгновенное осознание чувства, которое было куда больше счастья, — это было словно благословение всему миру, влюбленность в собственное существование, и существование именно в этом мире. Дэгни подумала, что пережитое ею сегодня и есть способ выразить это чувство. Возможно, это и была серьезная и важная мысль, она этого не знала. Ничто не могло быть серьезным в мире, где не было места самому понятию боли. Она не могла оценить важности своих выводов. Она спала в тихой, залитой солнцем комнате, и на ее лице застыла слабая, едва уловимая улыбка.

Этим летом они встречались в лесу, в укромных уголках у реки, в заброшенном шалаше и в подвале дома — в эти мгновения она училась ощущать прекрасное. Она носила легкие брюки и летние платья из хлопка и все-таки никогда не выглядела так женственно, как в минуты, когда стояла рядом с ним, замирая в его объятиях, отдаваясь всему, чего он хотел, признавая его власть сделать ее беспомощной перед тем райским блаженством, которое он способен был ей подарить.

Он научил ее всем способам чувственности, которые только мог придумать. «Разве не прекрасно, что наши тела могут давать такое наслаждение?» — просто сказал он. Они были счастливы и ослепительно невинны. Они даже не допускали мысли, что радость может быть греховной.

Они хранили свои отношения в тайне, но не потому, что считали их постыдными, а потому, что это касалось только их и никто не имел права это обсуждать или оценивать. Ей были хорошо известны взгляды на секс, которых в той или иной форме придерживалось общество: секс — это уродливая, низменная человеческая слабость, с которой, к сожалению, приходится мириться. Целомудрие заставляло ее воздерживаться — но не от желаний своего тела, а от контактов с людьми, разделявшими такие взгляды.

Этой зимой Франциско приезжал в Нью-Йорк с непредсказуемыми перерывами. Он мог исчезнуть на месяцы, а иногда прилетал из Кливленда без предупреждения два раза в неделю. Бывало, сидя на полу своей комнаты, окруженная со всех сторон чертежами, таблицами и схемами, она слышала стук в дверь и, крикнув: «Я занята», слышала за дверью насмешливый голос: «В самом деле?» Она вскакивала с пола и, открыв дверь, видела Франциско; они уходили в небольшую квартирку, которую он снял в тихом районе города.

— Франциско, — сказала она однажды, внезапно удивленная своей мыслью, — я что, твоя любовница?

— Именно так оно и есть, — рассмеялся он в ответ.

Она ощутила гордость, которую полагается испытывать женщине, удостоенной титула жены.

В долгие месяцы его отсутствия она никогда не задумывалась над тем, верен ли он ей. Она знала, что он не обманывает ее. Знала, хотя и была слишком молода, чтобы понимать, что неразборчивость в желаниях, беспорядочные половые связи возможны лишь для тех, кто и секс, и самих себя считает воплощением порока.

Она очень мало знала о жизни Франциско. Шел последний год его обучения в университете. Он редко говорил об этом, и она никогда его не расспрашивала. Она подозревала, что он очень много работает, потому что временами замечала неестественное возбуждение на его лице, которое появляется, когда напрягаешься выше допустимого предела. Однажды она поддела его, похвастав, что давно работает в «Таггарт трансконтинентал», в то время как он еще не начал зарабатывать на жизнь.

— Отец запретил мне работать в своей компании, пока я не закончу учебу, — сказал он.

— С каких это пор ты стал таким послушным?

— Я должен уважать его мнение. Он хозяин «Д’Анкония коппер»… Однако не все медные компании в мире принадлежат ему. — В его улыбке пряталось лукавство.

Она узнала все лишь следующей осенью, когда Франциско, закончив университет, вернулся в Нью-Йорк после того, как съездил в Буэнос-Айрес к отцу. Он рассказал ей, что за последние четыре года прошел два курса обучения: в Университете Патрика Генри и на медеплавильном заводе на окраине Кливленда. «Мне нравится до всего доходить самому», — сказал он. В шестнадцать лет Франциско начал работать у печи на этом заводе; теперь, когда ему было двадцать, он стал его владельцем. Он получил свидетельство о праве собственности, чуть-чуть приврав насчет даты своего рождения, в тот же день, когда ему вручили университетский диплом. Оба документа он послал отцу.

Он показал фотографию своего завода. Это был маленький, невзрачный, видавший виды заводик, о котором никто не слышал. Над воротами у входа, словно новый флаг на мачте ветхого корабля, висела вывеска: «Д’Анкония коппер».

Ответственный по связям с общественностью в нью-йоркском филиале фирмы его отца негодующе простонал:

— Но, дон Франциско, нельзя же так! Что скажут газеты? Такое имя — и над каким-то захудалым заводишком!

— Это мое имя, — ответил Франциско.

Войдя в кабинет отца в Буэнос-Айресе — большую комнату, строгую и современную, как лаборатория, единственным украшением которой были фотографии крупнейших рудников и медеплавильных заводов, на самом почетном месте — напротив рабочего стола отца он увидел фотографию кливлендского заводика с новой вывеской над воротами.

Отец перевел взгляд с фотографии на Франциско:

— Не рановато ли ты начал?

— Я не мог целых четыре года только ходить на лекции.

— Где ты взял деньги, чтобы купить этот заводик?

— Играл на Нью-йоркской фондовой бирже.

— Кто тебя этому научил?

— Вовсе не трудно вычислить, какие предприятия будут иметь успех, а какие нет.

— А где ты брал деньги для игры на бирже?

— Из того, что ты высылал мне, и из своих заработков на заводе.

— Когда же у тебя было время наблюдать за рынком?

— Когда я писал работу о влиянии теории Аристотеля о перводвигателе на последующие философские учения.

Этой осенью Франциско пробыл в Нью-Йорке недолго. Отец послал его в Монтану помощником управляющего на рудник Д’Анкония.

— Отец считает, что было бы опрометчивым позволить мне подняться слишком быстро. Раз уж ему нужна демонстрация моих способностей, я согласен на его условия, — улыбаясь, сказал он Дэгни.

Весной Франциско вернулся и возглавил нью-йоркский филиал «Д’Анкония коппер».

Следующие два года они виделись редко. Через день после встречи она даже не знала, где он, в каком городе, на каком континенте. Он всегда приходил неожиданно, и ей это нравилось, потому что делало его присутствие в ее жизни постоянным, словно скрытый луч света, который в любую минуту мог озарить ее жизнь.

Всякий раз, видя Франциско в своем кабинете, она думала о его руках, как в тот день, когда он сидел за штурвалом катера. Он вел свое дело так же рискованно и стремительно, уверенный в себе и в своих силах. Но один незначительный случай, словно потрясение, врезался в ее память. Это было совсем не похоже на него. Однажды вечером она видела, как, стоя у окна в своем кабинете, он смотрел на темные зимние сумерки, окутавшие город. Он долго стоял не двигаясь. Его лицо было напряженным и озабоченным; на нем застыло выражение, которое она считала невозможным для Франциско, — горькое, бессильное негодование.

— В мире что-то не так. Всегда было не так. Что-то, чему нет ни определения, ни объяснения, — сказал он. Он не сказал, что имеет в виду.

Когда она увидела его вновь, от этого негодования не осталось и следа. Была весна, и они стояли вдвоем на крыше — террасе ресторана. На ней было вечернее платье из легкого шелка, развевавшееся на ветру рядом с его стройной фигурой в строгом черном костюме. Она смотрела на город. Позади них в зале играла музыка. Это был этюд из концерта Ричарда Хэйли. Имя Хэйли было известно немногим, но они вместе открыли для себя его музыку, и она им понравилась.

— Нам не нужно всматриваться в небоскребы вдали, правда? Мы достигли их высоты, — сказал Франциско.

Она улыбнулась и ответила:

— Я думаю, мы уже миновали их… Я почти боюсь… Мы будто поднимаемся на скоростном лифте.

— Конечно. А чего ты боишься? Пусть он поднимается все выше и выше. Разве обязательно должен быть предел?

Ему было двадцать три года, когда умер его отец и он уехал в Буэнос-Айрес, чтобы взять в свои руки дела и имущество Д’Анкония, принадлежавшие теперь ему. Она не видела его целых три года.

Сначала он изредка писал ей: о своей компании, о состоянии мирового рынка и делах, затрагивающих интересы «Таггарт трансконтинентал». Его письма были короткими, написанными от руки и, как правило, ночью.

Без него она не чувствовала себя несчастной. Она делала свои первые шаги к власти над будущим королевством. Крупные промышленники, друзья ее отца, говорили, что за молодым Д’Анкония нужен глаз да глаз, — если эта компания была могущественной и раньше, то в будущем, в связи с надеждами, которые подавал Франциско, она обещала перевернуть мир. Слыша это, Дэгни улыбалась, не испытывая ни малейшего изумления. Бывали минуты, когда она чувствовала неистовое желание видеть его, но это была не боль, а нетерпение. Она пыталась не думать об этом, уверенная, что они оба работают во имя будущего, которое даст им все, чего они хотят, в том числе и друг друга. Потом он перестал писать.

В тот весенний день, когда ей исполнилось двадцать четыре года, на ее столе в офисе «Таггарт трансконтинентал» зазвонил телефон.

— Дэгни, — сказал голос, который она сразу узнала, — я в отеле «Вэйн-Фолкленд». Давай поужинаем вдвоем сегодня вечером, в семь часов. Приходи.

Он даже не поздоровался, словно они расстались вчера. Ей потребовалось время, чтобы восстановить дыхание, — она впервые в жизни осознала, как много значит для нее этот голос.

— Хорошо, Франциско, — ответила она. Больше им ничего не нужно было говорить друг другу. Вешая трубку, она подумала, что его возвращение вполне естественно, все было именно так, как она себе представляла, если не считать того, что ей вдруг захотелось произнести вслух его имя, — она не ожидала, что, произнеся его, почувствует счастье.

Войдя в этот вечер в его номер, она остановилась на пороге, пораженная. Он стоял посреди комнаты и смотрел на нее. Она увидела улыбку, которая медленно, словно против воли, появилась на его лице, будто он утратил способность улыбаться и был удивлен тем, что эта способность вернулась к нему. Он недоверчиво смотрел на нее, словно не веря, что это она, и не веря в свои чувства. Этот взгляд был как крик о помощи, как плач человека, не способного плакать. Когда она вошла, он начал с их обычного «привет», но осекся. Через какое-то мгновение он сказал:

— Дэгни, ты прекрасна. — Он произнес это так, словно слова причиняли ему боль.

— Франциско, я…

Он покачал головой, не позволяя ей произнести слова, которых они никогда не говорили друг другу, хотя в ту минуту оба услышали их.

Он подошел, обнял ее, поцеловал в губы и долго не выпускал из своих объятий. Взглянув ему в лицо, Дэгни увидела, что он самоуверенно и насмешливо улыбается. Эта улыбка говорила, что он полностью контролирует себя, ее — все; улыбка приказывала ей забыть то, что она увидела в первое мгновение встречи.

— Привет, Слаг, — сказал он.

Чувствуя неуверенность во всем, кроме одного — не надо ни о чем спрашивать, Дэгни улыбнулась и сказала:

— Привет, Фриско.

Она поняла бы любую перемену в нем, только не то, что видела. На его лице не осталось и искорки жизни, ни следа той радости, которую она привыкла видеть. Его лицо стало безжалостным. Мольба, которая отразилась в его первой улыбке, не была свидетельством слабости. Он выглядел как человек, преисполненный решимости, — решимости, которая казалась беспощадной. Он вел себя как человек, который старается выстоять под невыносимым бременем. Она увидела то, во что никогда бы не поверила: горечь на его лице; он выглядел так, словно что-то причиняло ему страшные мучения.

— Дэгни, не удивляйся ничему, что я делаю или буду делать, — сказал он.

Это было единственное объяснение, которое он дал ей, продолжая вести себя так, словно и объяснять-то нечего.

Она испытала лишь легкое беспокойство; было просто невозможно бояться за его судьбу и вообще чего-нибудь бояться в его присутствии. Когда он засмеялся, ей показалось, что они снова вернулись в лес на берегу Гудзона; он не изменился, думала она, и никогда не изменится.

Ужин подали в номер. Она находила несколько забавным сидеть напротив него за столом, накрытым с ледяной официальностью и шиком, в гостиничном номере, который больше походил на европейский дворец.

«Вэйн-Фолкленд» был самым знаменитым и изысканным из оставшихся в мире отелей. Лишенный кричащей роскоши стиль; бархатные портьеры, лепнина, скульптура, свечи, казалось, противоречили его назначению: гостеприимство этого отеля могли позволить себе лишь бизнесмены, приезжавшие в Нью-Йорк по делам мирового масштаба. Она видела, что официанты, накрывавшие на стол, относятся к Франциско с исключительным почтением, что означало статус особого клиента, но он этого даже не замечал. Он относился ко всему равнодушно, словно был у себя дома. Он давно привык к тому, что он — сеньор Д’Анкония, хозяин «Д’Анкония коппер».

Но ей показалось странным, что он не заговорил о своей работе. Она ожидала , что именно этим он захочет поделиться с ней в первую очередь. Он ничего об этом не сказал. Вместо этого вынудил ее говорить о своей работе, о продвижении по службе, об отношении к своей компании. Она рассказывала, как всегда, признавая, что он единственный человек, который может понять ее страстную преданность «Таггарт трансконтинентал». Он не делал никаких замечаний, только внимательно слушал.

Официант включил музыку. Они не обратили на это внимания. Но вдруг неистовый ураган звуков заполнил комнату, и здание словно потряс подземный толчок, стены задрожали. Потрясение было вызвано не громкостью, а насыщенностью звучания. Это был новый, недавно написанный Четвертый концерт Хэйли.

Они молча слушали это олицетворение бунта — гимн триумфа, гимн величия тех, кто отказался признать боль. Франциско слушал, глядя через окно на город. Потом без всякого перехода или предисловия спросил странным невыразительным тоном:

— Дэгни, что бы ты сказала, если бы я попросил тебя бросить «Таггарт трансконтинентал» и позволить компании катиться в преисподнюю, что непременно случится, если дела примет твой братец?

— А что бы я сказала, если бы ты попросил меня совершить самоубийство? — сердито ответила она.

Он промолчал.

— Почему ты спросил об этом? Вот уж не думала, что ты способен шутить на эту тему. Это на тебя не похоже.

На его лице не было и тени юмора.

— Нет, конечно, не стал бы, — тихо и печально ответил он. Дэгни заставила себя заговорить о его работе. Он лишь

отвечал на вопросы, ничего не добавляя. Она повторила ему то, что слышала о блестящих перспективах «Д’Анкония коппер» под его руководством.

— Это правда, — сказал он безжизненным тоном. Внезапно взволновавшись, не понимая, что подтолкнуло ее, она спросила:

— Франциско, зачем ты приехал в Нью-Йорк?

— Встретиться с другом, который позвал меня, — медленно ответил он.

— Бизнес?

Глядя мимо нее, словно отвечая на какие-то свои мысли, с горькой улыбкой, но странно мягким и печальным голосом он ответил:

— Да.

Когда Дэгни проснулась, было уже далеко за полночь. Город внизу не издавал ни звука. В тишине казалось, что жизнь на время замерла. Разморившись от счастья и утомления, она лениво повернулась и взглянула на Франциско. Он лежал на спине, на фоне туманного ночного неба за окном она видела его профиль. Глаза его были открыты. Он не спал. Губы у него были плотно сжаты — как у человека, который испытывает невыносимую боль, смирился с ней и терпит, не пытаясь скрыть свои мучения.

Она так испугалась, что не могла шелохнуться. Франциско почувствовал ее взгляд и повернулся к ней. Он внезапно вздрогнул, сорвал с нее одеяло, посмотрел на ее обнаженное тело и уткнулся лицом ей в грудь. Он обнимал ее за плечи, вздрагивая всем телом. Потом прижался губами к ее коже, и она услышала его приглушенный голос:

— Я не могу бросить это. Не могу.

— Что? — прошептала она.

— Тебя…

— А зачем?

— …и все остальное.

— Почему ты должен это бросить?

— Дэгни, помоги мне остаться. Отказаться. Хотя он и прав.

— Отказаться от чего, Франциско? — тихо спросила она.

Он не ответил, лишь сильнее прижался к ней.

Она лежала неподвижно, осознавая только одно: необходимо быть осторожной. Его голова лежала у нее на груди, а она, глядя в потолок, нежно перебирала его волосы и, оцепенев от ужаса, ждала.

— Он прав, но это так тяжело. О Боже, как тяжело! — простонал он.

Через некоторое время он поднял голову и сел. Он перестал дрожать.

— Что случилось, Франциско?

— Я не могу тебе сказать. — Он говорил просто, открыто, не пытаясь скрыть страдание, но это был голос владеющего собой человека. — Ты еще не готова услышать это.

— Я хочу помочь тебе.

— Ты не можешь мне помочь.

— Ты сказал: помочь тебе отказаться.

— Я не могу отказаться.

— Тогда позволь мне разделить это с тобой. Он покачал головой.

Он сидел, глядя на нее, словно раздумывая, спросить или не спросить. Потом вновь покачал головой, отвечая уже самому себе.

— Я не уверен, что сам смогу это вынести, как же справишься ты? — сказал он, и в его голосе прозвучали новые, странные нотки нежности.

Медленно, с усилием, стараясь удержать рвавшийся наружу крик, она сказала:

— Франциско, я должна знать.

— Ты простишь меня? Я знаю, ты напугана, и это жестоко. Но, пожалуйста, ради меня… оставь все, как есть… как есть… и не спрашивай меня ни о чем.

— Я…

— Это все, что ты можешь сделать для меня. Хорошо?

— Хорошо, Франциско.

— Не бойся за меня. Это только сегодня. Больше такого не случится. Это станет намного проще… со временем.

— Если бы я могла…

— Нет. Спи, дорогая.

Впервые он назвал ее этим словом.

Утром он смотрел на нее открыто, не пытаясь избегать ее встревоженного взгляда, но не говорил о случившемся ночью. Она заметила на его лице выражение спокойствия и страдания, выражение, похожее на страдальческую улыбку, хотя он не улыбался. Как ни странно, от этого он казался моложе. Теперь он выглядел не как мученик, а как человек, который видел, ради чего стоит терпеть пытку.

Она не задавала никаких вопросов. Лишь спросила, прежде чем уйти:

— Когда я снова тебя увижу?

— Не знаю. Дэгни, не жди новой встречи. В следующий раз, когда мы встретимся, ты не захочешь меня видеть. У меня есть причина сделать то, что я собираюсь сделать, но тебе я этой причины сказать не могу, и ты вправе меня возненавидеть. Я не хочу унижаться, прося тебя поверить мне на слово. Ты должна жить своими понятиями и своими суждениями. Ты будешь проклинать меня. Тебе будет очень больно. Постарайся не принимать это слишком близко к сердцу. Помни о том, что я тебе сказал, это все, что я мог сказать.

Целый год от него не было никаких известий, и она ничего о нем не слышала. Когда до нее дошли сплетни и она начала читать сообщения в газетах, то поначалу не верила, что это относится к Франциско Д’Анкония. Вскоре ей пришлось в это поверить.

Она прочитала в газете о приеме, который он устроил на своей яхте в гавани Вальпараисо. Гости были в купальных костюмах, и всю ночь на палубу падал искусственный дождь из шампанского и лепестков роз.

В другой статье рассказывалось о вечеринке, которую он устроил в алжирской пустыне. Он построил огромный павильон из тонкого льда и каждой из приглашенных дам подарил манто из горностая, при условии, что это манто, а затем вечернее платье и все остальное будет снято по мере того, как будут таять ледяные стены.

Она читала отчеты о деловых проектах, которые он предпринимал через длительные промежутки времени. Они были необыкновенно успешны и разоряли его конкурентов. Но делами он занимался редко, это для него было словно мимолетное спортивное увлечение. Он совершал неожиданный налет, а затем год или два о нем ничего не было слышно. Он исчезал, оставляя «Д’Анкония коппер» на попечение управляющих.

Она читала интервью, в которых он говорил:

«К чему мне стремиться делать деньги? У меня их столько, что три поколения моих потомков смогут так же наслаждаться жизнью, как и я».

Однажды она встретила его на дипломатическом приеме в Нью-Йорке. Он вежливо поклонился, улыбнулся и посмотрел на нее так, словно между ними ничего не было. Она отвела его в сторону и спросила:

— Франциско, почему?..

— Почему что? — спросил он. Она отвернулась.

— Я же тебя предупреждал, — сказал он. Больше она не пыталась искать с ним встреч.

Она пережила это. Смогла пережить, потому что не верила в страдание. Она признала — с удивлением и негодованием, — что ей действительно больно, но не допустила, чтобы это как-то повлияло на нее. Страдание было для нее бессмысленным стечением обстоятельств, оно никогда не было частью ее жизни. Дэгни не позволила боли овладеть ею. Она не могла сказать, какие силы нашла в себе и откуда они взялись, но в ее сознании отложились несколько слов, которые были равнозначны сопротивлению: это не имеет значения, это нельзя воспринимать всерьез. Она всегда помнила эти слова, даже когда в душе не оставалось ничего, кроме крика, словно ей хотелось обезуметь, чтобы разум не мог сказать ей, что правдой было невозможное. Не воспринимать всерьез — твердила непоколебимая уверенность в ее душе, боль и уродство нельзя воспринимать всерьез.

Она поборола боль. Оправилась от потрясения. Годы помогли ей дожить до того дня, когда она смогла спокойно вспоминать прошлое, а затем и до дня, когда она перестала Думать о прошлом. С этим покончено. Это больше не имело никакого значения.

В ее жизни не было других мужчин. Дэгни не знала, была ли она несчастлива из-за этого. Она обрела чистый, ясный смысл жизни в работе — именно к такой жизни она всегда стремилась, именно так всегда хотела жить. Однажды Франциско подарил ей чувство, которое принадлежало одному миру с ее работой. Все мужчины, которых ей довелось встретить после этого, были похожи на тех, кого она видела на своем первом балу.

Она победила свои воспоминания, но ее все время мучил один вопрос, единственное слово — «почему?», и исцелить от этого ее не смогло даже время.

С какой бы трагедией Франциско ни столкнулся, почему он избрал самый отвратительный выход, низкий и постыдный, как тот, который находит для себя какой-нибудь бесхребетный алкоголик? Тот Франциско, которого она знала, не мог стать низким трусом. Незаурядный ум не мог обратить свою гениальность на создание банкетных залов с тающими стенами. И тем не менее это произошло, и не было никакого разумного объяснения, которое помогло бы ей понять причину случившегося и спокойно забыть Франциско. Она не могла сомневаться в том, кем он был; она не могла сомневаться в том, кем он стал. Но это были взаимоисключающие вещи. Иногда Дэгни даже сомневалась, что мыслит здраво, сомневалась, что вообще существует такое понятие, как здравомыслие. Но она не позволила сомнениям взять верх над своим разумом. И все же не видела никакого объяснения, никакой нити, которая привела бы к причине его поведения. За все десять лет она не обнаружила и намека на разгадку.

Нет, думала она, идя по окутанному сумерками городу, мимо пустых витрин разорившихся магазинов, к отелю «Вэйн-Фолкленд», на этот вопрос нет ответа. Она не будет искать его. Теперь это уже не имеет значения.

Остаток негодования, чувство, мелкой дрожью нараставшее в ее душе, не относилось к тому человеку, с которым она должна была встретиться, — это был крик протеста против святотатства, против гибели былого величия.

В просвете между домами она увидела башни отеля. Дэгни почувствовала легкую дрожь в ногах, у нее перехватило дыхание, и на мгновение она остановилась. Затем спокойно двинулась дальше.

К тому времени как она прошла через мраморный холл к лифту и вышла в тихие, широкие, щедро покрытые бархатными коврами коридоры отеля, Дэгни не чувствовала ничего, кроме злости, которая с каждым шагом становилась все холоднее и холоднее.

Дэгни была уверена, что чувствует злость, когда постучала в дверь номера. Она услышала, как он ответил «войдите», толкнула дверь и вошла.

Франциско Доминго Карлос Андреас Себастьян Д’Анкония сидел на полу и играл в шарики.

Люди обычно не задумывались, красив ли Франциско Д’Анкония, — это казалось совершенно излишним. Когда он входил в комнату, смотреть на кого-то другого было просто невозможно. Он был высок, необыкновенно строен и двигался так, словно у него за плечами развевался рыцарский плащ. Говорили, что во Франциско Д’Анкония бурлит энергия великолепного здорового животного, но, говоря так, люди смутно осознавали, что ошибаются: в нем кипела энергия здорового человека — явление настолько редкое, что никто не мог его определить.

Никто не отзывался о его внешности как о романской, но именно это слово больше всего подходило к нему — не в современном, а в изначальном значении, когда оно относилось не к Испании, а к Древнему Риму. Его фигура была гибка и худощава, тело — упруго. У него были длинные ноги, его движения отличались плавностью и стремительностью. Фигура и лицо поражали изумительной четкостью и правильностью линий, которые можно увидеть лишь в скульптуре. У него были прямые черные волосы, которые он отбрасывал со лба назад. Загар лишь подчеркивал изумительный контраст черных волос и чисто-голубого цвета глаз. У него было открытое лицо, живая мимика которого отражала все, что он чувствовал, словно ему нечего скрывать. Выражение его глаз всегда оставалось спокойным; глядя в них, невозможно было догадаться, о чем он думает.

Он сидел на полу в гостиной, в пижаме из тонкого черного шелка. Шарики, лежавшие на полу вокруг него, были выточены из полудрагоценных камней, встречающихся в Аргентине: сердолика и горного хрусталя. Когда Дэгни вошла, он не встал. Он сидел, глядя на нее; хрустальный Шарик, словно слезинка, скатился с его ладони. Он улыбнулся неизменившейся дерзкой ослепительной улыбкой, как в детстве:

— Привет, Слаг!

Она услышала свой голос, покорно, беспомощно, радостно отозвавшийся:

— Привет, Фриско.

Она смотрела на его лицо — это было лицо, которое она знала. На нем не было ни следа той жизни, которую он вел, ни напоминания о том, что произошло в их последнюю ночь. Никаких признаков пережитой трагедии — ни горечи, ни напряжения, лишь подчеркнутое и окрепшее с годами ироническое выражение, опасная, непостижимая веселость и безмятежное душевное спокойствие, лишенное чувства вины. Но это, думала она, невозможно. Это еще ужаснее, чем все остальное.

Он внимательно рассматривал ее: на ней было наброшенное на плечи поношенное пальто и серый костюм, похожий на служебную форму.

— Если ты специально так оделась, чтобы я не заметил, как ты хороша, то ты просчиталась. Ты прекрасна. Жаль, что я не могу тебе сказать, какое это облегчение — увидеть умное и при этом женское лицо. Но у тебя нет никакого желания выслушивать это. Ты ведь не для этого пришла, — сказал он.

Его слова были совершенно неуместны во многих отношениях, но его непринужденность вернула ее к реальности, к той злости, которую она чувствовала, и к цели ее визита. Она стояла и смотрела на него, ее лицо не выражало никаких чувств, ничего личного.

— Я пришла задать тебе один вопрос, — сказала она.

— Спрашивай.

— Ты сказал репортерам, что прилетел в Нью-Йорк, чтобы стать свидетелем фарса. О каком фарсе ты говорил?

Он громко рассмеялся, как человек, которому редко выпадает возможность повеселиться над тем, чего он совершенно не ожидал.

— Знаешь, Дэгни, это мне больше всего в тебе нравится. В Нью-Йорке живет семь миллионов человек. Из этих семи миллионов ты — единственная, кому пришло в голову, я говорил не о скандальном разводе Вейлов.

— Тогда о чем?

— А как ты думаешь?

— О сан-себастьянском крахе.

— Это куда забавнее развода Вейлов, правда?

— Ты сделал это осознанно, хладнокровно и намеренно, — сказала она жестким, безжалостным, обвиняющим тоном.

— Тебе не кажется, что будет лучше, если ты снимешь пальто и сядешь?

Дэгни поняла, что допустила ошибку, дав ему понять, насколько это ее задело. Она холодно повернулась, сняла пальто и отбросила его в сторону. Он не поднялся помочь ей.

Она села в кресло. Он по-прежнему сидел на полу на расстоянии от нее, но ей казалось, что он сидит у ее ног.

— Так что я сделал намеренно?

— Вся эта афера с рудниками Сан-Себастьян. — И каковы были мои истинные намерения?

— Именно это я и хочу знать.

Он рассмеялся, словно она просила объяснить в нескольких словах сложную науку, изучить которую можно, лишь посвятив ей всю жизнь.

— Ты знал, что эти рудники гроша ломаного не стоят. Знал еще до того, как начал это мерзкое дело.

— Тогда почему я начал его?

— Только не надо говорить, что ты с этого ничего не получил. Я и так знаю. Я знаю, что ты потерял на этой авантюре пятнадцать миллионов долларов. И тем не менее ты сделал это намеренно.

— Ты видишь какие-нибудь мотивы, которые толкнули меня на это?

— Нет. Это просто непостижимо.

— Неужели? Ты полагаешь, что у меня гениальный ум, выдающиеся знания и незаурядные организаторские способности; все, за что я берусь, непременно приносит успех. И при этом заявляешь, что у меня не было никакого желания сделать все, что в моих силах, на благо Народной Республики Мексика. Непостижимо, правда?

— Еще до того, как купил эту землю, ты знал, что Мексика находится в руках правительства бандитов. Ты не обязан был начинать для них разработку этих рудников.

— Не обязан.

— В любом случае тебе наплевать на мексиканское правительство, потому что…

— Вот здесь ты не права.

— …ты знал, что рано или поздно они отберут у тебя рудники. Акционеры в Америке — вот что тебя интересовало. Ты хотел разорить их.

— Это правда. — Франциско смотрел ей прямо в глаза. Он не улыбался, его лицо было серьезным. — Часть правды, — добавил он.

— В чем же заключается остальная часть правды?

— Я добивался не только этого.

— Чего же еще?

— Угадай.

— Я пришла сказать тебе, что начинаю понимать, какова твоя цель.

Он улыбнулся:

— Если бы ты знала, то не пришла бы сюда.

— Ты прав. Я ее не понимаю и, возможно, никогда не пойму. Я всего лишь начинаю догадываться кое о чем.

— О чем?

Ты исчерпал все мыслимые формы порочности и стремился к новым острым ощущениям путем надувательства таких людей, как Джим и его дружки. Тебе хотелось посмотреть, как они будут корчиться и извиваться. Не знаю, до какой степени испорченности надо дойти, чтобы наслаждаться подобным зрелищем, но именно ради этого ты и приехал в Нью-Йорк.

— Надо признать, покорчились они изрядно. В частности твой братец Джеймс.

— Они безмозглые глупцы, но в данном случае единственное их преступление заключается в том, что они поверили тебе. Поверили твоему имени и твоей чести.

Дэгни увидела, что его лицо вновь стало серьезным; она знала, что он был искренен, когда сказал:

— Да. Они поверили. Я знаю.

— И находишь это смешным.

— Нет, я не нахожу это смешным.

Рассеянно и равнодушно он продолжал играть шариками, время от времени бросая их. Она вдруг заметила, что он ни разу не промахнулся. Он бросал мастерски. Взмах кисти — и шарик катится по ковру, неизменно ударяясь в конце о другой. Ей вспомнилось детство и ее уверенность, что все, за что он возьмется, будет сделано как нельзя лучше.

— Нет, — повторил он, — я не нахожу это смешным. Твой брат и его друзья ничего не смыслят в горнодобывающей промышленности. И ничего не знают о том, как делать деньги. Считают, что вовсе необязательно этому учиться. Считают, что знания излишни, а понимание не обязательно. Они знают, что в мире есть я и что я сделал для себя честью знать все. Они думали, что могут довериться моей чести. Ведь человек никогда не обманывает подобного рода доверие, правда?

— Так значит, ты намеренно обманул их доверие?

— Это уж тебе решать. Ты заговорила об их доверии и моей чести. Я подобного рода понятиями больше не мыслю… — Он пожал плечами и добавил: — Да мне наплевать на твоего братца и его друзей. Их теория стара как мир. К ней прибегали на протяжении столетий. Но она не стопроцентна. Здесь есть одна сторона, которой они не учли. Они считали, что вполне безопасно наживаться за счет моего ума, полагая, что моей единственной целью является богатство. Все их расчеты строились на том, что я хотел делать деньги. А что, если я этого не хотел?

— Тогда чего же ты хотел?

— Они никогда меня не спрашивали. Не вникать в мои Цели, мотивы, желания является основной частью их теории.

— Но если ты не хотел делать деньги, чего же ты хотел?

— Да чего угодно. Например, тратить.

— Тратить деньги на предприятие, которое обречено на провал?

— А откуда я мог знать, что эти рудники обречены на провал?

— А как ты мог этого не знать?

— Да очень просто. Не думал о них.

— Ты начал проект, не думая о том, что делаешь?

— Нет, не совсем так. Но предположим, я оступился? Ведь я только человек. Я совершил ошибку. Потерпел неудачу.

Он взмахнул кистью руки — хрустальный шарик, сверкая, покатился по полу и с силой ударил по коричневому шарику в другом конце комнаты.

— Я не верю, — сказала она.

— Не веришь? Но разве я не имею права быть тем, что теперь именуется человеком? Почему я должен платить за чьи-то ошибки и не могу позволить себе совершить хотя бы одну?

— Это на тебя не похоже.

— Не похоже? — Он лениво растянулся во весь рост на полу и расслабился. — Ты хотела дать мне понять, что раз уж я сделал это намеренно, то ты делаешь мне честь, признавая, что у меня все же есть какая-то цель? Ты все еще не можешь поверить, что я обычный лоботряс?

Она закрыла глаза и услышала его смех. Это был очень веселый смех. Она поспешно открыла глаза, но на его лице не было и капли жестокости. Он просто смеялся.

— Мотив моего поступка, Дэгни? А ты не думала, что это, может быть, самая простая вещь на свете — минутная прихоть?

Нет, думала она, это неправда, неправда, раз он так смеется, раз у него такое лицо. Безответственные тупицы, думала она, не способны так безмятежно радоваться; никчемный, лишенный цели в жизни человек не может обладать таким непоколебимым спокойствием духа, научиться так смеяться можно только в результате самых глубоких размышлений.

Глядя на его тело, растянувшееся на ковре у ее ног, она бесстрастно отметила, какие воспоминания это у нее вызвало: черная пижама подчеркивала его стройность, под распахнутым воротником виднелась молодая, гладкая, загорелая кожа, и ей вспомнился юноша в легких черных брюках и рубашке, который когда-то на рассвете лежал, растянувшись рядом с ней на траве. Тогда ее обуревала гордость от того, что это тело принадлежало ей; она все еще чувствовала его. Она вдруг вспомнила, как много раз они были близки; теперь это воспоминание должно было быть оскорбительным для нее. Но она не чувствовала ничего подобного. Она ощущала по-прежнему гордость, гордость без сожаления или надежды — чувство уже не было настолько сильным, чтобы расшевелить ее, но и подавить его она не могла.

Необъяснимо, по какой-то сильно удивившей ее эмоциональной ассоциации, она вспомнила о том, что совсем недавно передало ей такое же ощущение чистой радости, какое исходило сейчас от него.

— Франциско, — мягко сказала она, — мы оба любили музыку Ричарда Хэйли…

— Я и сейчас ее люблю.

— Ты когда-нибудь встречался с ним?

— Да. А что?

— Ты случайно не знаешь, не написал ли он Пятый концерт?

Он замер. Она думала, что он невосприимчив к каким бы то ни было потрясениям. Но он был потрясен. Она даже не пыталась понять, почему из всего сказанного ею только это действительно задело его. Его замешательство длилось лишь мгновение, затем он спокойно спросил:

— А почему ты думаешь, что он его написал?

— Так написал или нет?

— Ты знаешь, что у него только четыре концерта.

— Да. Мне просто интересно, не написал ли он еще один.

— Он перестал писать.

— Я знаю.

— Тогда почему ты спросила?

— Так, вдруг пришло в голову. А что он сейчас делает? Где он?

— Не знаю. Я давно его не видел. Так почему ты вдруг решила, что он написал Пятый концерт?

— Я не сказала, что он его написал. Я просто спросила тебя об этом.

— Почему ты вспомнила о Хэйли?

— Потому что… — Она почувствовала, что ее самообладание несколько пошатнулось. — Потому что я не могу постичь разумом такой резкий скачок: от музыки Хэйли до… миссис Джилберт Вейл.

Он с облегчением рассмеялся:

— А, это… Между прочим, если ты читала, что обо мне писали газеты, то, наверное, заметила одно забавное несоответствие в интервью миссис Вейл.

— В газетах я на такие вещи не обращаю внимания.

— А следовало бы. Она предоставила газетчикам такое яркое описание того дня накануне Нового года, что мы провели вместе на моей вилле в Андах. Лунный свет над горными вершинами, красные, как кровь, цветы, свисающие с виноградной лозы у открытых окон. Замечаешь, что не так в этой картинке?

— Я могла бы спросить об этом тебя, но не собираюсь этого делать, — сказала она тихо.

— О… В принципе все правильно, за исключением того, что в канун Нового года я был в Эль-Пасо, на открытии линии Сан-Себастьян. Тебе следовало бы помнить об этом, хотя ты и не сочла нужным присутствовать на церемонии. У меня есть фотография, где я стою, обнявшись с твоим братом и сеньором Ореном Бойлом.

У нее перехватило дыхание. Она вспомнила, что это действительно было так, и вспомнила то, что прочитала в интервью миссис Вейл.

— Франциско, что… что это значит? Он рассмеялся:

— Делай выводы, Дэгни. — Его лицо вдруг стало серьезным. — Почему ты решила, что Хэйли написал Пятый концерт? Не симфонию, не оперу, а именно концерт?

— Почему это тебя волнует?

— Это меня вовсе не волнует. — И мягко добавил: — Мне по-прежнему нравится его музыка, Дэгни. — Затем он снова заговорил непринужденно: — Но она из прошлой жизни. В наши дни развлечения носят несколько иной характер. — Он перевернулся на спину и лежал, заложив руки за голову. Он лежал, глядя в потолок, словно там разворачивались сцены экранизированного фарса. — Дэгни, разве тебя не позабавило поведение мексиканского правительства в связи с рудниками Сан-Себастьян? Ты читала передовицы и правительственные заявления в их газетах? Они называют меня грязным, беспринципным мошенником, который бессовестно обманул их. Они надеялись прибрать к рукам процветающий концерн. Я не имел права так разочаровывать их. Ты читала о том паршивом бюрократишке, который хотел, чтобы на меня подали в суд?

Он рассмеялся, лежа на спине. Его руки были широко раскинуты, образуя крест. Он казался совершенно беззащитным, раскрепощенным и молодым.

— Во что бы ни обошелся этот фарс, он того стоил. Цена представления оказалась мне по карману. Если бы я поставил его сознательно, то побил бы рекорд императора Нерона. Он всего лишь сжег Рим; а я сорвал крышку с люка, ведущего в ад, и показал, каково там.

Он встал, подобрал несколько шариков и снова сел, рассеянно подбрасывая их на ладони. Они звенели мягким, чистым звуком — так звенит драгоценный камень. Она вдруг поняла, что игра в шарики — это отнюдь не поза. В ней проявлялась его неугомонность; он просто не мог долго пребывать в бездействии.

— Правительство Мексики выпустило прокламацию, призывая народ проявить терпение и смириться еще на некоторое время с трудностями. Похоже, их Госплан имел серьезные виды на медь Сан-Себастьян. Это должно было поднять уровень жизни населения и обеспечить кусок жареной свинины по воскресеньям каждому жителю Мексики — мужчинам, женщинам, детям и жертвам аборта. Теперь эти плановики взывают к народу с просьбой винить не правительство, а порочного богача, потому что я оказался не алчным капиталистом, каким мне пристало быть, а безответственным плейбоем. Откуда мы знали, спрашивают они, что он нас так подведет? Что ж, очень даже верно. Откуда они могли это знать? — Она заметила, как он перебирает пальцами шарики. Он делал это бессознательно, мрачно глядя в пространство, но она не сомневалась, что это действие приносит ему облегчение. Пальцы его двигались медленно, с чувственным удовольствием ощупывая фактуру камня. Она не усмотрела в этом ничего вульгарного. Напротив, здесь было нечто необъяснимо притягательное — как будто чувственность вовсе не имела физической природы, а проистекала из некой духовной проницательности. — Но это далеко не все. Им еще многое предстоит узнать. Например, строительство жилья для рабочих рудников. Оно обошлось в восемь миллионов долларов. Дома из стальных конструкций, с водопроводом, электричеством и кондиционерами. А также школа, церковь, больница и кинотеатр. Все это построено для людей, которые ютились в жалких лачугах. В награду за это мне планировалось дать возможность унести ноги целым и невредимым — особая уступочка за то, что я по несчастному стечению обстоятельств не являюсь уроженцем Мексики. Этот рабочий поселок тоже входил в их планы как блистательный образец прогрессивного государственного жилищного строительства. Так вот, эти дома — просто картонные коробки! Они не простоят и года. Трубы для водопровода, как и большая часть оборудования для рудников, куплены у дельцов, главным источником снабжения которых являются городские свалки Буэнос-Айреса и Рио-де-Жанейро. Водопроводу я дам месяцев пять, а электропроводке — с полгода. Прекрасные дороги, которые мы там построили, протянут не больше чем пару зим: они из дешевого цемента и уложены наголо, без фундамента, а ограждения на опасных поворотах сделаны из крашеных досок. Один хороший оползень — и все. Церковь будет стоять. Ее построили на совесть. Она пригодится.

— Франциско, — прошептала Дэгни, — ты что, специально так сделал?

Он поднял голову; Дэгни удивилась, заметив на его лице бесконечную усталость.

— Специально, по небрежности или по глупости — не имеет никакого значения, неужели ты не понимаешь? В любом случае недостает одного и то же.

Дэгни дрожала. Несмотря на все свое самообладание, она закричала:

— Франциско! Если ты видишь, что творится в мире, понимаешь все, о чем говорил, ты не можешь смеяться! Ты, именно ты должен бороться с ними.

— С кем?

— С бандитами и с теми, кто позволяет рвать мир на части. С мексиканским Госпланом и им подобными.

Его улыбка стала опасной.

— Нет, дорогая. Это с тобой я должен бороться. Она посмотрела на него, ничего не понимая:

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что на строительство жилья для рабочих пошло восемь миллионов. На деньги, ушедшие на эти карточные домики, можно было бы построить добротное жилье. Так же я заплатил и за остальное. Деньги ушли к людям, которые богатеют подобным способом. Но такие люди долго богатыми не останутся. Деньги утекут не к тем, кто лучше всех производит, а к самым продажным. По меркам нашего времени побеждает именно тот, кто меньше всего создает. Эти деньги пойдут прахом на проекты вроде рудников Сан-Себастьян.

— Так вот чего ты добиваешься, — сказала она с усилием.

— Да.

— Ты находишь это забавным?

— Да.

— Я думаю о твоем имени, — сказала она, в то время как ее разум кричал, что упреки бесполезны. — В роду Д’Анкония сложилась традиция, что каждый должен оставить после себя большее состояние, чем унаследовал.

— О да, мои предки обладали незаурядной способностью вовремя предпринимать верные действия, а также правильно и своевременно делать капиталовложения… Конечно, капиталовложения — понятие довольно относительное. Все зависит от того, чего ты хочешь добиться. Возьмем, например, рудники Сан-Себастьян. Они обошлись мне в пятнадцать миллионов долларов, но в сорок миллионов — «Таггарт трансконтинентал», в тридцать пять миллионов — таким акционерам, как Джеймс Таггарт и Орен Бойл, и в сотни миллионов косвенных потерь. Не такая уж плохая отдача на вложенный капитал, правда, Дэгни? Она сидела, выпрямившись в кресле.

— Ты хоть понимаешь, что говоришь?

— О, в полной мере. Мне опередить тебя и перечислить тебе последствия этого фарса, которыми ты собиралась меня упрекнуть? Во-первых, я не думаю, что «Таггарт трансконтинентал» сможет возместить потери от этой идиотской линии Сан-Себастьян. Ты думаешь, что вы выкарабкаетесь, но это не так. Во-вторых, Сан-Себастьян помог твоему братцу уничтожить «Финикс — Дуранго», которая была, пожалуй, последней хорошей железной дорогой.

— Ты все это понимаешь?

— Не только это. Я понимаю куда больше.

Она не знала, почему сказала это, просто вспомнила вдруг лицо с неукротимыми темными глазами, которые, казалось, сейчас смотрели на нее.

— Ты… ты знаешь Эллиса Вайета?

— Конечно.

— Ты понимаешь, что это для него значит?

— Конечно. Теперь его очередь.

— Ты что, находишь это… забавным?

— Куда более забавным, чем крах мексиканского правительства.

Она встала. Долгие годы она считала его порочным. Боялась этого. Думала об этом, пыталась забыть и больше никогда к этому не возвращаться, но даже не подозревала, что его порочность зашла так далеко.

Дэгни смотрела мимо него; она не сознавала, что произнесла вслух слова, сказанные когда-то им:

— Кто окажет большую честь великим предкам: ты — Нэту Таггарту или я — Себастьяну Д’Анкония…

— Неужели ты не поняла, что я назвал эти рудники в честь моего великого предка? Такую дань его памяти он несомненно одобрил бы.

Дэгни словно на время ослепла. Она никогда не задумывалась, что означает слово «кощунство» и что чувствует человек, столкнувшись с этим, — теперь она знала, что это такое.

Он встал и учтиво стоял рядом, с улыбкой глядя на нее сверху вниз. Это была холодная, безликая, не выдававшая чувств улыбка.

Она вся дрожала, но это не имело значения. Ей было безразлично, что он видел, что понял и над чем смеялся.

— Я пришла, потому что хотела знать причину того, что

ты сделал со своей жизнью, — сказала она без злости в голосе.

— Я назвал тебе причину, — сказал он бесстрастно, — но ты не хочешь в нее поверить.

— Я все время видела тебя таким, каким ты был. Не могла забыть. И то, каким ты стал, не укладывается в рамки разумного и постижимого.

— Не укладывается? А мир, который ты видишь вокруг себя, укладывается?

— Ты был человеком, которого никакой мир не мог сломить.

— Да, это правда.

— Тогда — почему? Он пожал плечами:

— Кто такой Джон Галт?

— Только не говори языком подворотни.

Он посмотрел на нее. На его губах застыла тень улыбки, но голубые глаза были спокойны, серьезны и в это мгновенье до неприятного проницательны.

Он ответил так же, как десять лет назад, в их последнюю ночь в этой же гостинице:

— Ты еще не готова услышать это.

Он не проводил ее к выходу. Она положила руку на ручку двери, обернулась и остановилась. Он стоял посреди комнаты и смотрел на нее. Это был взгляд, обращенный ко всему ее естеству; она знала его значение и застыла на месте.

— Я по-прежнему хочу спать с тобой, — сказал он, — но для этого я недостаточно счастлив.

— Недостаточно счастлив… — повторила она в полном замешательстве.

Он рассмеялся:

— Ну разве нормально, что это первое, что ты ответила? Он ждал, но она молчала.

— Ты ведь тоже этого хочешь, правда?

Она чуть не ответила «нет», но поняла, что правда еще хуже.

— Да, хочу, — холодно сказала она, — но то, что я хочу этого, не имеет для меня никакого значения.

Он улыбнулся в знак признательности, давая понять, что знает, чего ей стоило сказать это.

Но когда она открыла дверь, собираясь уйти, он без улыбки сказал:

— В тебе очень много смелости, Дэгни. Когда-нибудь тебе это надоест.

— Что надоест? Смелость?

Но он не ответил.

Айн Рэнд, «Атлант расправил плечи»

Путеводитель: Словарный запас

Written by syedin on . Posted in Журналы, Книги

book-01

Конечно, журналы устаревают — только литература вечна, но! Но обзоры, которые написаны на syedin.kz о глянце состоят из цитат, которые актуальности, по-большому счету, не теряют. (афоризмы тоже ведь не за завтраком читают). Поэтому и существует этот путеводитель по журналам и литературе, о которых писалось на этом блоге.

Billboard
Empire
Esquire
GQ
Maxim
Playboy
Rolling Stone
Total Film
Uniqum
Сноб

Том Вулф — “Антология новой журналистики”
Аманда Дэвис — “Пышные дамы плыли по небу, как воздушные шары”
Дуглас Коуплэнд — “Мисс Вайоминг”
Бен МакКоннелл, Джеки Хуба — “Эпидемия контента”
Чак Паланик
Чак Паланик — “Снафф”
Брет Истон Эллис — “Гламорама”
Ирвин Уэлш — “Дерьмо”
Ирвин Уэлш — “Кошмары Аиста Марабу”

Bonus:
Лучшее от Mc’Sweeney’s. Коллекция лучшей альтернативной американской прозы. Том 1
Список убитых
Мертвая десятка (Список убитых 2)

Своими руками

Written by syedin on . Posted in Интернет, Книги

epidemiya-kontenta-01«Эпидемия контента» — книга для маркетологов (или им сочувствующих), которым не хватает вдохновения.

Любые книги о рекламе, блоггинге, бизнесе, менеджменте и пр. делятся на три категории:
— истории из жизни успешных компаний/людей;
— практическое руководство;
— баланс историй и практики.

Так вот «Эпидемия контента» (Бен МакКоннелл, Джеки Хуба) вряд ли способна научить разделять хорошие идеи от плохих, зато предлагает ознакомиться с несколькими десятками примеров, когда пользователи становились так называемыми «гражданскими маркетологами» — живой рекламой, появившейся без участия денежных потоков.

Вот фанаты содовой вынудили компанию Coca-Cola вернуть на рынок их любимый напиток, вот меломаны заставили Sony дать денег Фионе Эппл на перезапись пластинки, а вот необычный коллекционер — он собирает в своей памяти посещения кофейни Starbucks по всему миру. Круто, конечно, но только если есть время на чтение довольно бестолковых примеров.

Авторы пытаются всячески классифицировать и систематизировать предлагаемые примеры, но схемы сразу же вылетают из головы. Единственное, что следует запомнить из «Эпидемии контента», это кто такие «однопроцентники» — самые активные создатели контента, отрицающие условности (аки хипстеры какие).

Название, кстати, тоже ни разу не точное. В оригинале это Citizen Marketers. When People are the Message. С переводом остальной части текста дела обстоят также — то есть криво. Переводчики зачастую путают падежи и забывают про запятые. Корректоры, в свою очередь, в процессе тоже участвуют весьма опосредованно.

Короче, не знаю — рекомендовать или нет. Хвалебных отзывов в сети тоже хватает, решайте.

Снафф

Written by syedin on . Posted in Книги

Новый роман Чака Паланика — «Снафф» — вот-вот поступит в продажу в Алматы. Вот вам первая глава — чтобы почувствовать вкус порно на губах.

1 Мистер 600

chuck-palahniuk-snuuf-01Чувак, одетый в одни боксеры, весь день простоял у буфета, слизывая оранжевое напыление с картофельных чипсов со вкусом барбекю. Другой чувак, рядом с ним, окунал чипсу в луковый соус и облизывал — раз за разом, ту же самую размокшую чипсу. Не обязательно ссать на столб. Есть миллион других способов, чтобы пометить «свою» территорию.

Что касается обеспечения жрачкой, у нас тут два раскладных стола, заставленных банками газировки и открытыми пакетами с дешевыми кукурузными чипсами. Чуваков вызывают на съемочную площадку — девочка, ассистент режиссера, объявляет их номера, и они отправляются спускать перед камерой, дожевывая на ходу кукурузные хлопья, политые карамелью. Их пальцы горят от чесночной соли. Пальцы слипаются от сиропа.

Одноразовые исполнители, они пришли лишь затем, чтобы потом говорить, что они тоже здесь были.

Мы, ветераны, пришли пообщаться и оказать Касси услугу. Помочь ей приблизиться к мировому рекорду — еще на один член. Мы пришли стать свидетелями истории.

На буфетных столах миски, доверху полные презервативов, соседствуют с мисками, в которых соленые крендельки. Шоколадные мини-батончики. Арахис в меду. На полу — пластиковые обертки от конфет и гондонов, смятые, разодранные зубами. Те же руки, которые зачерпывают пригоршнями «M&M’s», лезут в трусы и оглаживают приборы в состоянии полуготовности. Пальцы цвета конфет. Эрекции со вкусом острого соуса «по-деревенски».
Дыхание, пропахшее арахисом. Рутбиром. Чипсами-барбекю. Ароматы, которыми дышат в лицо Касси.

Наркоманы в ломке расчесывают себе руки. Девственники-старшеклассники желают расстаться с девственностью перед камерой. Вон тот малыш, мистер 72, явно нацелился убить одним «выстрелом» сразу двух зайцев: лишиться невинности и одновременно войти в историю.

Худосочные дядьки, не снявшие футболок, которые будут постарше некоторых из присутствующих исполнителей. Футболки, выпущенные к премьере «Секса с городом» целую жизнь назад. Футболки фан-клуба из тех времен, когда Касси снималась в «Постельных горизонтах». Футболки явно постарше мистера 72, отпечатанные по трафарету еще до его рождения.

Громкие чуваки кричат в сотовые телефоны — что-то о фондовых опционах и курсах акций — и одновременно гоняют лысого. На бицепсе каждого исполнителя — номер от одного до 600. Девочка-ассистентка разметила всех черным маркером. Их прически — мемориалы гелю и терпению. Загар и туманная дымка одеколона.

Комната заставлена складными стульями. Для создания нужного настроения есть потрепанные порножурналы.

Шейла, девочка-ассистентка с папкой-планшетом в руках, выкрикивает номера. Номер 16, номер 31 и номер 211. Сейчас эти трое поднимутся вверх по лестнице, ведущей на съемочную площадку.

Чуваки в теннисных туфлях. В топсайдерах. В тесных плавках. В ботинках и синих носках до середины икры, держащихся на смешных старомодных подвязках. В пляжных сандалиях в корке песка, отчего каждый шаг отдается скрипучим скрежетом.

Старый анекдот: чтобы уговорить девочку сняться в порно, предложите ей миллион долларов. Чтобы уговорить парня, предложите ему… сняться в порно. На самом Деле это не анекдот. Не совсем анекдот. Не из тех, над которыми надо смеяться.

За исключением разве что нас, профессиональных работников отрасли, большинство из присутствующих — просто случайные люди с улицы, которые прочли объявление в «Adult Video News». Приглашение на кинопробы. Стояк и справка от доктора об отсутствии венерических заболеваний — собственно, вот и весь кастинг. Да, кстати, детское порно здесь не снимают, так что берут только тех, кому есть восемнадцать.

Мы, у кого сбриты волосы на груди, а лобковые волосы вырваны воском, ждем в одной очереди вместе с софтбольной командой даунов.

Чернокожие, азиаты, латиносы. Чувак в инвалидной коляске. Что-то для каждого рыночного сегмента.

Тот малыш, номер 72, принес букет белых роз. Цветы уже вянут. Поникшие лепестки коричневеют по краям. Мальчик вытягивает вперед руку. Глядит на ладонь, исписанную синей шариковой ручкой. Тихонько бормочет:
— Мне от тебя ничего не нужно, но я всегда тебя любил…

Красиво завернутые коробочки в руках у других чуваков распушаются бантиками и ленточками. Крошечные коробочки, которые легко помещаются на ладони.

Ветераны в атласных халатах — в чемпионских боксерских халатах, подвязанных кушаками, — ждут, когда их позовут. Профессиональные плунжеры, у которых стоит всегда. Половина из них даже ухаживали за Касси и звали замуж — чтобы стать четой Лант, Дизи и Люси от порно.

В этой комнате нет ни единого профи, который бы не любил Касси Райт и не хотел бы помочь ей войти в историю.

Для остальных чуваков, никогда не совавших свой член никуда, кроме собственных кулаков, за просмотром порнухи с участием Касси Райт — для них это как проявление супружеской верности. Торжественное бракосочетание. Эти ребята, сжимающие в руках свои маленькие подарки — сегодня у них как будто медовый месяц. Консумация брака.

Сегодня — ее последнее представление. Противоположность первому рейсу. Для каждого, кто придет после пятидесятого чувака, Касси Райт — там, наверху — будет не более чем воронкой от реактивного снаряда, щедро смазанной вазелином. Плоть и кровь, только как будто взорвавшаяся изнутри.

Глядя на нас, даже не скажешь, что мы творим историю. Абсолютный рекорд, после которого не будет уже никаких рекордов.

Девочка-ассистентка кричит:
— Джентльмены. — Эта девочка, Шейла, она поправляет очки на носу и объявляет: — Когда вас позовут, вы должны быть готовы к съемке.

Она имеет в виду, что член должен стоять, как штык.

Самое близкое сравнение для сегодняшних ощущений: когда подтираешься не в том направлении. Сидишь на толчке. Отрываешь бумажку и, не задумываясь, трешь от задницы к яйцам, размазывая говно по морщинистой волосатой мошонке. Причем чем активнее стараешься его очистить, тем сильнее тянется кожа и тем больше говна прилипает к волосам. В результате оно расползается тонким слоем по яйцам и бедрам. Так вот, ощущения примерно такие же. Когда у тебя есть какая-то страшная тайна, о которой нельзя рассказать никому.

Шестьсот мужиков. Одна порнодива. Мировой рекорд на века. Фильм, обязательный для коллекции каждого уважающего себя ценителя эротики.

У кого-то из нас все готово к тому, чтобы сделать из этого фильма снафф.

Примерный вариант

Written by syedin on . Posted in Книги

Журналистике, как известно, практически невозможно научить. Лучший метод повышения самоквалификации — это много писать и много читать. Тем не менее в книжных магазинах достаточно журналистских учебных пособий, чтобы уверовать, что перо можно заставить работать.

Большинство таких учебников — шлак, достойный провинциальных библиотек. Авторы делают упор на стили и жанры, говорят об объемах и структурах — то есть о «технической» составляющей любого текста.

Но «Новая журналистика» Тома Вулфа — первая книга о «писательском» мастерстве, которую нужно прочесть.

tom_wolfe-01

Вулф, мне кажется, в молодости был довольно неприятным малом, но этот парень — ум, честь и совесть новой журналистики. Журналистики, которая перестроила всю иерархию «писак», поставив в один ряд журналистов и романистов.

tom_wolfe-02В «Новой журналистике» много написано о приемах, которые вдруг стали применять журналисты в середине прошлого века, будь то использование прямой речи, описаний и всего остального, что делает газетный текст художественным произведением.

Вторая часть книги — «Антология новой журналистики» — это переход от теории к практике. На примере десятков журналистских зарисовок, репортажей, эссе Вулф доказывает, что не голословил, когда говорил, что журналистика обрела новую жизнь.

Для нас нынешних такие тексты вполне обыденная вещь — их можно найти в любом приличном глянце, но оценить первые пробы, изменившие современную журналистику, более чем любопытно. Особенно учитывая, что примеры эти написаны лучшими перьями тогдашней Америки — Гэй Таллесом, Трумэном Капоте («Завтрак у Тиффани»), Хантером С. Томпсоном, Норманом Мейлером.

Пышные дамы плыли по небу, как воздушные шары

Written by syedin on . Posted in Книги

mcsweeneys-01

Недавно ощутил острую потребность в художественной литературе — прямо как мешком по моему лысому черепу бабахнуло. Само собой отправился в Booking — искал Кристофера Мура, потом Мишеля Уэльбека, потом надеялся на свежий перевод Паланика… В конечном счете ушел с неприметной книжицей, оформленной в стиле университетского учебника. Зато внутри настоящая бомба.

mcsweeneys-02Книжица зовется «Лучшее от McSweeney’s. Коллекция альтернативной американской прозы. Том 1». McSweeney’s — это литературный альманах, который в Штатах имеет в хорошем смысле культовую славу. Изначально, в 98-м, в McSweeney’s издавали только неформатные рассказы — те, которые были отвергнуты всеми остальными издательствами (как помнят наши дорогие читатели, первый роман Паланика — «Невидимки» — тоже отбраковали все кому не лень). Однако вскоре из маргинального и малотиражного альманах превратился в престижный и модный, а рассказы, публиковавшиеся в нем, завоевали не одну премию в области литературы.

В первый том «Лучшего» вошли 27 ярких, вычурных  и удивительных новелл. Лично я после каждой прочитанной истории собираю челюсть с пола — рассказы очень круты.

Конечно, лучше один раз увидеть — поэтому вывешиваю здесь рассказ Аманды Дэвис «Пышные дамы плыли по небу, как воздушные шары». Читаем и решаем — надо ли читать остальные.

Пышные дамы плыли по небу, как воздушные шары
В тот год мы забывали наши сны и просыпались, растерянно бормоча. В ту весну они скользили на ветру, легко поворачиваясь то так, то эдак. Издали они казались очень милыми, но почему-то я понимала, что это не к добру. Это могло означать только одно: мой бывший дружок снова в городе.

А как же — с Фредом-Везунчиком я столкнулась в тот же день. Провозившись с собаками, шла домой — и вот он, тут как тут, на городской площади, расселся на скамейке и смотрит, как кувыркаются в безоблачном небе пышные дамы. Ты! закричал он вскакивая. С ним не соскучишься.

mcsweeneys-03Сколько лет, сколько зим, ответила я. И не могла оторваться от его глаз. Я повторяла себе: не смей, не смей, но в глубине души понимала, что это только вопрос времени. Глаза у него, как лакрица — блестящие и горькие.

Элоиз! снова позвал Фред, хотя между нами было всего несколько дюймов. Я знал, что ты пойдешь этой дорогой!

Нельзя вот так за здорово живешь взять и влезть обратно в чужую жизнь, хотела сказать я, но выходило только: А. Да. Ну.

Мы постояли пару секунд, разглядывая друг друга и пряча за пазухой намерения. Мои вообще-то спрятать было трудно. Фред, когда он удосужился обратить на меня внимание, оказался невероятным любовником, и с тех пор я чувствовала себя несколько одиноко.

Фред, начала я.

Теперь Джек, сказал он, я поменял имя.

Джек-Везунчик? спросила я. На ушах у меня висела лапша. Из ушей у меня лился утиный соус и сыпался белый рис.

Он кивнул.

Я решил, что больше похож на Джека, чем на Фреда, сказал он и засунул руки поглубже в карманы.

Так оно и есть. Он отдавал должное имени Джек.

Хотя Фреду от тебя многое перепало, я покраснела. Как бы во искупление.

Спасибо, сказал он и улыбнулся.

В этой части все просто. Я привела его домой, зная, что там никого не будет, и приготовила ужин. По пути он говорил, что зря уехал и очень без меня скучал. Я знала, что это пустые слова, пустые крылышки давно разлетевшихся жуков, наперстки, в которые я всегда проигрывала. И все равно я позволила ему коснуться меня. Полегче, сказала я.

У него хватало забот. Бегство было не самой из них тяжелой, полет ни в чем не повинных пышных дам — тоже. Фред не мог себя контролировать. Он был, как говорила моя крестная Флоренс, тридцать три несчастья.

mcsweeneys-04Он — стихийное бедствие, а ты — городок из фургонов, скрежетала Флоренс, прежде чем снова затянуться сигаретой. Он — зудящая сыпь, прыщ под кожей. Он — зубная боль, а ты — просто онемевшая челюсть, деточка. Выдерни из себя это ничтожество и выбрось куда подальше.

Но я его люблю, сказала я настолько так тихо, как только можно было произнести эти слова.

Ох, деточка, вздохнула Флоренс, это-то как раз и хуже всего.

Когда мы познакомились, я была доверчивее. Я только начинала ухаживать за собаками и, помнится, когда Фред заявился в магазин, чтобы меня встретить, подумала: как мило. Я повелась на такого красавца и даже слова не сказала, когда он запустил пуделя Апесонов на самую верхушку росшего перед библиотекой платана или умудрился поднять в воздух аффенпинчера Хендерсонов да так и оставил его выписывать круги над крышей конуры. Я думала про себя: такой необычный парень, артистическая натура, от меня только и нужно, что сгладить углы. Затем он насадил кота Лорински на фонарный столб и уронил городской автобус на далматина Лоусонов.

Где, черт побери, он выучился этим трюкам? посасывая сигарету, спросила меня Флоренс, окутанная кудрявым дымом.

Не знаю, ответила я ей, накручивая на пальцы волосы.

Вряд ли он понимает, что делает, пока не становится слишком поздно, сказала я. За окном носился по двору щенок Мейерзонов. Вряд ли он нарочно, сказала я, вовсе не уверенная в собственной правоте.

Кое-что я опускаю. Ну, например, мой смех. Смеюсь я ужасно — всю свою жизнь, просто кошмарно смеюсь. Когда я смеюсь, звуки из моего рта способны разнести вдребезги весь остальной мир. Мой смех опасен — у людей развиваются тошнота и сумасшествие. Прекрати немедленно, кричат они и, заткнув уши, бегут куда подальше. Дошло до того, что меня перестали пускать в кинотеатр. Это нарушение моих прав, заявила я им, и тогда они решили устраивать сеансы для меня одной. Пока шел фильм, механик сидел перед кинотеатром на тротуаре. Когда кончалась бобина, я выходила и звала его обратно.

mcsweeneys-05Теперь вы представляете, что значило для меня знакомство с парнем, которому это даже нравилось. Когда я впервые при нем засмеялась — мы сидели на крыльце, и у меня вырвался нервный безумный смешок, я принялась хватать его на лету рукой, запихивать обратно в глотку — Фред убрал мне за ухо локон и шепнул: ты такая красивая.

Тут я и поплыла. И какое мне было дело до того, что цветочные горшки, только что спокойно стоявшие на крыльце, теперь парят у нас над головами. И какое мне было дело до того, что во время нашего первого поцелуя они разлетелись на мелкие кусочки. Имел значение только Фред и то, как он меня обнимает. Имело значение только то, что мне теперь есть с кем смотреть кино.

Ну вот, а к тому времени, как Фред стал Джеком, я успела выйти замуж за парня по имени Стив. Понятное дело, я привела Джека домой, чтобы они познакомились. Вообще-то его звали не Стив — настоящее имя звучало как сорт колбасы — однако он заплатил мне кучу денег, чтобы я стала его женой, и надеялся, что с именем Стив все будут думать, что он уже натурализовался. Ему не нравился мой смех, но он все же нанял меня работать своей женой, чтобы никто не мог депортировать его в эту серую тоскливую страну — его родину. Узнав о Джеке, Стив, похоже, расстроился — правда, я не всегда понимала, что творится у него внутри. У нас были проблемы с общением.

Ты и я заключенность, сказал он, когда Джек ушел в туалет.

Ты и я заковыристость, сделал он еще одну попытку. Заделость.

Нет, сказала я, листая глянцевый журнал. И даже не подняла глаз.

Зарубайство, сказал он. Закрывайство.

Занятие? предложила я. Мне нравилось сбивать его с толку.

Нет! Ты не понимаешь. Ты и я как дерево, продолжал он свои попытки.

Заросли? Я перевернула страницу.

Нет!

(еще страница, еще)

Закорючки!

Джек забирает жена, начал он с начала, уронив в отчаянии руки. Муж забывает, муж забывот.

mcsweeneys-06В комнату вернулся Джек, я отбросила журнал и встала с кресла. Приду поздно, сказала я.

Понимаете, любовь — не была частью сделки. Я знаю, любовь никогда и т. д. и т. п., но я рассчитывала на большее уважение. Я буду твоей женой, сказала я ему. Профессионально. Это моя работа, можно сказать. Ты меня нанял, и это моя работа — жена. И ничего больше.

Правильно, просиял он. Жена.

Мне еще долго не приходило в голову, как мало он тогда понимал.

Значит, Фред ему не понравился. Но Фред нравился всем. Так устроена вселенная: люди знакомятся с Фредом, и он им нравится. Так устроен мир. Но не Стив Колбасный. Первое, что он сказал, познакомившись с Фредом: он нехороший человек. Он не муж для тебя.

Правильно, сказала я ему, ты меня нанял. Он сбежал. Он просто мой отличный до неприличия бывший приятель, который странно действует на людей.

Стив не понял. Он это не хороший, бормотал он и таращился на Фреда.

Должна признать, Джек-Фред вовсе не ангел, но он точно и не плохой человек. Ну, то есть он ведет себя безответственно, это да, но чаще всего из добрых побуждений, думала я, а вовсе не злонамеренно.

И все же что-то вертелось в голове, может, забытые сны, мимолетные мысли, ощущение, будто передо мной прокручивается список чего-то потерянного, чего-то оставленного позади. Мы вышли из дома, я посмотрела на Фреда, но, засунув руки в карманы, он таращился в ночное небо, где пышные дамы заслоняли собою звезды, как черные дыры, как перехваченное дыхание, как забытые облака. Я трясла головой, разгоняя мысли, мечтала, чтобы он меня коснулся, тогда злость, которую я ношу в себе, спрячется куда подальше. Он подождал, когда я его догоню, обнял за плечи, поцеловал в лоб, и мы пошли домой.

Утром мы завтракали в забегаловке рядом с парком. Я тянула кофе, Фред глодал банановый кекс. Перепуганные официанты не сводили с нас глаз — они помнили, какой разгром может устроить Фред. Пожалуй, нам все же не стоит, крутилось у меня в голове, но сказала я только: хорошая погода.

По радио всерьез обсуждали, как достать с неба пышных дам. При свете дня вид у них был вполне довольный, но представляю, как они успели проголодаться.

mcsweeneys-07

И тогда я подумала: может, так и происходит эволюция, так крутится мир. Может, к пышным дамам это тоже относится — возьмите какую-нибудь вещь: сейчас это апельсин, а через минуту — персик. Может, они постепенно будут худеть и снижаться, пока, в конце концов, не встанут обеими ногами на землю, как все мы — замороченные измученные люди, которым не снятся сны, — и от их восхитительной округлости ничего не останется.

Ирвин Уэлш: Философия глиста

Written by syedin on . Posted in Книги

irvine-welsh-011

«Дерьмо» — роман Ирвина Уэлша, не сыскавший всемировой популярности (немудрено, что на русский язык его перевели едва ли не в самый последний момент). Книга действительно не идет ни в какое сравнение с «Трейнспоттингом» или «Порно».

В центре романа продажный полицейский Брюс Робертсон, прогнивший до самых глубин и окраин сознания, подонок. Он ожидает повышения по карьерной лестнице, а потому не гнушается подставами, унижениями, ежедневно пользует женщин, гнобит хулиганов, нюхает кокаин и упивается своей неимоверной, практически имперской индивидуальностью. И все это с такой игривой, а точнее, игровой подачей. «Игры — единственный способ пережить работу… Что касается меня, я тешу себя мыслью, что никто не играет в эти игры лучше меня…». К тому же эта отвязная матерящаяся скотина, этот Брюс умеет неожиданно эффектно переключать речевой регистр — и начать разговаривать с иронией, которой позавидовал бы Вуди Ален — и это тоже часть Игры. Многие не клюют на этот трюк, а некоторые даже проникаются к Брюсу симпатией, наивно полагая, будто цинизм — это всего лишь маска, за которой притаилось обиженное существо, нуждающееся в ласке. Существо действительно притаилось — но не избитый жизнью Пьеро, а паразит, кои всегда заводятся в экскрементах — во чреве Брюса Робертсона набирается ума-разума философствующий глист. Этот эхинококк, или что-то в этом роде, подает голос на страницах книги поначалу только во время трапез главного героя. Под конец это существо, сторонний наблюдатель, эксперт со стороны, готовый поведать читателям всю историю загнивания Брюса Робертсона от первых детских поллюций до самоубийства на последней странице.

irvine-welsh-021

Проза Ирвина Уэлша — один из тех редких случаев в серьезной литературе, когда разговоры о жанре, направлении, идеологии и подтекстах почти никак не влияют на прочтение. Это пример чисто жизнеописующего письма, прямая трансляция происходящего. Недаром сам Уэлш как-то сказал, что его книги рассчитаны на эмоциональное, а не на интеллектуальное восприятие. Он счастливый обладатель стиля, уже освоенного массами, но еще не набившего оскомину.

«Дерьмо» — роман, вызывающий отторжение с примесью отвращения и желания выбросить книгу в помойную яму. Однако дочитавшим до конца полагается приз — первопричины под занавес и крушение всех греховных пирамид на десерт.

Апокалипсис сегодня

Written by syedin on . Posted in Книги

douglas-coupland-01

«Мисс Вайоминг» Дугласа Коупленда — роман (или сборник новелл-кирпичиков) о поисках себя, веры, смысла, уверенности — короче, всего того, что почти невозможно найти.

Почти все знают, что Дуглас Коупленд — это канадский скульптор-дизайнер, который после облучения славой стал писать очерки в различных канадских СМИ. Тогда-то он и получил заказ на социологическое эссе на тему «потерянного поколения». Коупленд взял аванс и пропал на полтора года, появившись с романом «Поколение Икс».

Рядовым читателям, предпочитающим бытовую иронию от Дарьи Донцовой, максимум чем может помочь чтение одного из последних романов Коупленда — «Мисс Вайоминг» — это запомнить название американского штата. Для всех остальных — перепаханное поле грусти и самоидентификации.

douglas-coupland-02Джон Джонсон и Сьюзен Колгейт — более общие имена сложно сыскать — встретились за обедом во дворике ресторана «Плющ» на окраине Беверли-Хиллз. До этой встречи каждый из них уже многократно пытался найти себя через начало новой жизни, однако сколько бы сил и стараний не было на кон поставлено — удачного исхода задуманного не выходило. Наоборот, от осознания еще большей беспомощности и тщетности попыток стало только хуже.

Сьюзен Колгейт — жертва модного мира многотысячной армии барби. Ее родительница — яркий представитель шоу-мамаш (так в Америке прозвали женщин, положивших на заклание детство родных дочерей ради участия в конкурсах красоты). Но Сьюзен не похожа на большинство моделей, ей с детства хотелось узнать все про всех. Отсюда и сверхранняя мудрость в глазах, и желание убежать от всего света. Повзрослевшая Сьюзен становится второплановой актрисой категории «С». Возвращаясь с неудавшихся проб, Сьюзен оказывается на борту самолета, который терпит крушение. Благосклонность небес или земная неудача: Сьюзен, единственная, кто выжил из всех пассажиров, летевших злополучным рейсом. Сей толчок позволяет ей попробовать жить чужой жизнью — гулять в парике и неприкосновенно видеть мир, считающий тебя умершей.

Сьюзен хватило на год. Потом она появилась в новостных сводках всего света как восставшая из мертвых актриса, к тому же страдающая амнезией.

douglas-coupland-03Джон Джонсон — киношный продюсер, испытывающий всевозрастающий крах надежд и желаний. В результате передозировки он оказывается в реанимации — а что есть наркотики, как не инструмент бегства от реальности? Зависший над пропастью Джон без сознания лежит на больничной койке, в галлюцинаторном бреду его умирающее сознание поднимается все выше, пока не упирается в блестящие двери станции «Мир». Тут его вниманию является образ Сьюзен Колгейт (с которой он пока еще не знаком), вещающий, что Джон должен выжить, пусть и переосмыслив массу вещей. Джон выздоравливает, раздает все свои миллионы, выбрасывает кредитки, документами и отправляется скитаться по Великой Всемогущей Америке, питаясь заплесневевшими гамбургерами «Макдональдса», ночуя под мостами и очень быстро понимая, что в такой ситуации он никто. (Кстати говоря, у Джона Джонсона и его напарника Айвана МакКлинтока есть реальные прототипы: известный продюсерский дуэт Дон Симпсон и Джерри Брукхаймер. Но в жизни, видимо, большой спасительной любви не случилось: в 1996 году Дон Симпсон скончался от передозировки).

После знакомства этих двух похожих и необычных индивидуальностей — Сьюзен и Джона — в их жизни появляется искра, подпитывается батарейка, заставляющая работать индикатор стремлений. И осознание, что жизнь была всего лишь заведомо фальшивой инсценировкой, переполняет обоих. Точно так же, как и на протяжении всего прошлого существования.

Персонажи Коупленда (даже второплановые) — пытающиеся восстановить позабытый контакт с природой, с другими людьми, с собой. Добравшись до иллюзорной вершины (будь то карьера или степень популярности), они чувствуют лишь пустоту в душе и дрожь в коленках. Жертвы мира-супермаркета, пробующие взломать спираль кармы.

Они бредут по скользкому Пластиковому Пути, не ведущему к гармонии, зато преподносящему американскую мечту как главную сверхцель. Эта идея, кстати, является заглавной во всех произведениях Коупленда — где-то с более ироничными интонациями, где-то со всепоглощающей депрессией и меланхолией, но без всякой тени морализаторства, без упреков и выводов. Коупленд вообще бредит концом света, его мир иначе, как бабьим летом человечества, и не назовешь. Не зря ведь главным хобби Дугласа является коллекционирование метеоритов.

При этом может показаться, что прогнозы г-на Коупленда на будущее мира, созревшего для Апокалипсиса, истеричны и неправдивы, хотя в реале он профессиональный футуролог (состоявший даже в числе консультантов спилберговского «Особого мнения»). Это человек с обостренным чувством времени, улавливающий что-то такое, что никому не приходит в голову; его интеллект устроен как глаза у Шумахера: оба видят то, что будет за поворотом.

douglas-coupland-04

Коупленд рассказывает о стержневом, и рассказывает искренне. Это исповедь большого любителя поговорить о главном со случайными прохожими на простом, быстром, пересыпанном остротами и притчами языке.

Ирвин Уэлш: Сам себе охотник

Written by syedin on . Posted in Книги

irvine welsh

irvine welshДля поп-звезды Ирвин Уэлш подозрительно анонимен: никто не знает его любимого автомобиля, дизайнерской линии или марки сигарет. Не знает точную дату рождения. Множество споров ведется о том, был ли сам Уэлш наркоманом, потому как в разных интервью срок употребления героина разнится от месяца до полутора лет.

Про него вообще не так уж много известно. Может быть, потому, что это не так интересно читателям его книг. Они не хотят Уэлша-звезду, они хотят бытописания отдельно взятых окраин, всегда разных, но в то же время практически не меняющихся и напоминающих свое, знакомое. Особенно нашему читателю.

Хотя на пролетария Уэлш тоже не тянет. В 1998 году его доход составил миллион фунтов стерлингов, причем часть этих денег была получена благодаря различным бизнес-проектам в области недвижимости. А до того как стать профессиональным писателем, Ирвин работал в IT-индустрии.

Большинство поверхностно знакомых с его творчеством относятся к каждой вновь переведенной книге с предвзятостью ханжи. Считается, что все его книги о наркотиках, и читать там особо нечего. В прессе чаще всего пишут, что его книги покупают те, кто других книг вообще не читает.

«Кошмары Аиста Марабу» заметно отличаются от остальных литературных трипов Уэлша. Это галлюциногенное путешествие в сознание прикованного к постели главного героя.

irvine-welsh-02

Рой Стрэнг — безобразный люмпен. Выродок без выбора и каких-либо компромиссов. Зато с претензиями. Вся порода Стрэнгов — яблоки одной яблони — моральные и физические уроды, почитающие свое происхождение как минимум за дар божий. Только сам Рой так не считает. С детства стандартный набор притеснений гоп-стоп района Шотландии окружает Стрэнга-младшего, а дальше по нарастающей — первый порезанный одноклассник, первые поллюции, банда себе подобных придурков, футбольные хулиганы (так называемые top-boys, или casuals) и при этом неплохие успехи в учебе…

Бесконечный монолог Стрэнга — это своеобразная автобиография с того света. В потрясающем трипе, в глубине воспоминаний Рой по-новому переживает ужасающие моменты, отправляясь в страну, где страшные падальщики марабу разрывают на части грациозные тела розовых фламинго.

Роман наполнен мизантропией и мрачным юмором и написан чудовищным языком, в котором сочетаются сленг, вульгаризмы и имитация сильного шотландского акцента. Впрочем, это определение может подойти к любому из уэлшевских произведений.

irvine-welsh-03

«Кошмары Аиста Марабу» — книга, в которой найдется обилие нюансов и закоулков, описывающих жизнь, проходящую фоном в существовании главных героев, юмор и издевательская сатира, ненависть и ущербность, свойственные разным классам общества, стык различных уровней мировосприятия, слабость человека, пытающегося быть сильным, месть и обилие матов, помогающих переводчикам ближе к истине описать пеструю палитру состояний и эмоций героев.